войти
Стать участником

Философия кошки, Евгений Елизаров

1
Философия кошки, Евгений Елизаров

ГЛАВА 1. ИМЯ

В которой читатель впервые встречается с героиней повествования и где он находит полное объяснение тайны дарованного ей имени

Обряд именования – один из самых древних в нашем совместном быту. Может быть, вообще древнейший из всех, во всяком случае именно он – первый, о котором упоминается еще в книге Бытия: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей». Но что это значит – дать имя живому существу? «Владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле», – было сказано Им человеку, но ведь разумно владычествовать можно только над тем, что хорошо известно, что – уже хотя бы отчасти – познано нами…

Словом, тайна имени, как кажется, скрывает в себе самую душу всего живого, и старинный обряд его присвоения – сродни глубокому познанию самых потаенных ее извивов. А если так, то даруемое нами имя – это не просто условная безликая бирка, которая привешивается на что бы то ни было для простого учета, иными словами, для того, чтобы можно было не перепутать поименованное с бесчисленным множеством других, похожих на него предметов, явлений или существ. Вот только жаль, что древняя культура именования давно утрачена нами…

Оговорю сразу: моя четвероногая питомица не претендует ни на какие места в конкурсе элитных кошачьих пород. Да и породы‑то особой нет – так себе, обыкновенная «дворняжка», чьей бездомной матери дал приют какой‑то автопарк на Петроградской. Так что никаких документов, заверенных подписями и печатями элитарных клубов паспортов, куда можно было бы внести ее имя, она, разумеется, не имеет. Правда, как и подавляющая масса других представительниц ее древнего вида, она вовсе не нуждается в том, чтобы это имя было бы оттиснуто на каких‑то скрижалях. Но все же как‑то представить ее нужно.

Уже хотя бы только для того, чтобы всякий, кто возьмет на себя труд прочитать эти страницы, мог быть уверен: речь идет именно о ней.

Итак: полное «официальное», иными словами, имя, отражающее и тот обязательный признак, которому надлежит отличать ее обладательницу от всех других, и некую генеалогическую ее принадлежность, должно было бы звучать как «Василиса Мариновна».

Возможно, это покажется несколько необычным русскому человеку, но, во‑первых, не все «официальное» обязано ласкать наш национальный слух (чаще оно его просто «режет»), а во‑вторых, в процессе именования важно не достижение какого‑то гармонического консонанса со сложившимися нормами речевого обихода, но обеспечение необходимой обоснованности, если угодно, правильности даруемого и нам и нами имени. Иначе говоря, имя должно отвечать и происхождению его носителя, и его назначению в этом большом мире, и, конечно же, служить надежному отличению поименованного от всех других.

Когда ее принесли в наш дом, она по общему согласию семьи была наречена «Барсиком». Может быть, оттого что какими бы уютными и домашними ни были эти озорные пушистые существа, близкое родство с большими кошками, диктующими свою царственную волю саваннам, определяет многое в их природе; может быть, потому, что Бог, как сказал Гюго, создал кошку именно для того, чтобы у человека был тигр, которого можно погладить, – кто его знает? Действительная тайна имени неведома, наверное, никому…

Но это семейное именное уменьшение более свойственно противоположному полу. Впрочем, ошибка легко объяснима: в то время ей было всего девять или десять дней от роду (по всему чувствовалось, что глаза у нее открылись буквально несколько часов назад). А в эту пору с точностью определить половую принадлежность крохотного котенка решительно невозможно, тем более, если речь идет о неопытном взгляде (как многие горожане, и я, и моя покойная жена – совершенные дилетанты едва ли не во всем, что касается животного мира). Когда же вдруг обнаружилась ошибка, присвоенное имя как‑то плавно и естественно из «Барсика» трансформировалось в более приличествующее ее полу «Басю».

Но «Бася» – это, конечно же, нечто сокращенное, собственно, это даже не имя, а так – домашнее прозвище, кличка. (Строго, сохраняя некую отстраненность, так зовет ее только мой сын. Да еще моя не искушенная в гуманитарных тонкостях теща; правда, всякий раз она добавляет к корневой основе ласковые окончания: «Басенька», «Басечка».) Мы же говорим здесь о полной именной формуле, если угодно – об именном заклинании, ибо в действительности в древнем ритуале присвоения имени всегда присутствует сокрытая от поверхностного взора магия. Имя – это ведь и в самом деле не бирка, навешиваемая для простого отличения от всех прочих того, кому оно дается. Имя – это своеобразный ключ в наш человеческий мир, таинственное, но властное указание на тот – тесно сплетенный с нашей собственной судьбою – путь, который предстоит пройти в жизни его носителю.

Дело в том, что, входя в дом, животное становится даже не полноправным членом семьи, но одним из опорных элементов самых интимных измерений частной жизни приютившего его человека. А это означает, что отныне оно должно быть одарено каким‑то своим, отличным от бездушного родового обозначения (то есть того, которое вносится в биологические классификаторы и справочники), определением. Так что вовсе не случайно магия этого обряда совершалась еще древними: первой кошкой, о которой достоверно известно, что она получила от человека собственное имя, была некая Неджем, что примерно (точный перевод давно забытой, к тому же иноземной, речи, наверное, вообще невозможен) означает «Хорошенькая моя». Она жила в эпоху царствования египетского фараона Тутмоса III, то есть в 1479–1425 годах до нашей эры, и – не сомневаюсь – вполне заслуживала того, чтобы память о ней сохранилась и через три с лишним тысячелетия.

Словом, имя – это нечто такое, чему надлежит постоянно направлять нас. А может, даже и хранить. Аура нашего имени незримо витает над нами всю жизнь, и если обряд его дарования ограничивается присвоением лишь усеченного прозвища, краткой домашней клички, к тому же еще и лишенной какого‑то осмысленного понятного даже посторонним значения, то можно быть уверенным – что‑то не так будет и в определении самой судьбы именуемого.

Моя же питомица заслуживала для себя всего самого лучшего, и поэтому даруемое нами имя обязано было помочь ей…

Некая царственность в природе этих щедро наделенных грацией и пластикой существ отмечалась, как кажется, всеми, причем даже теми, кто полагает себя равнодушным к ним. Может быть, не случайно поэтому самое распространенное русское название для мужских представителей этого биологического вида – Василий. К слову сказать, «старосту», без сомнения, самых знаменитых российских котов, что состоят на службе в самом Эрмитаже, зовут именно так. Это достойное животное – «лицо» скромных музейных служителей, четвероногих хранителей великой российской культуры; именно его всегда снимают для газет и телевидения. Ему даже позволено обитать выше подвальных помещений дворца; по слухам, его миссия состоит в том, чтобы охранять холодильник службы безопасности.

Русскому человеку свойственно и чужеземных котов именовать точно так же, только на «иностранный» лад. Вспомним родное, идущее с самого детства: того пусть и вредного, но вместе с тем очень милого кота из прекрасной и светлой сказки о деревянном человечке звали именно «Базилио». А ведь это и есть русский «Василий». Мне, как, наверное, и многим из тех, кто воспитывался на русском слове, на русских колыбельных и сказках, до сих пор иностранное имя Базиль рисует в воображении что‑то доброе хитрое и усатое, словом, пусть и вороватое, но вместе с тем теплое и уютное человеческое воплощение кота.

Имя Василий пришло к нам из далекой, давно уже гинувшей в веках Византии (вообще очень многое в нашей национальной культуре было заимствовано именно оттуда), и означало собой ни много, ни мало, как «василевс». В языковой традиции смысл этого древнего красивого слова раскрывается иным понятием, которое восходит к бессмертному имени великого римского консула и полководца, – «цезарь», «царь». Законы же русской фонетики таковы, что первый согласный греческого державного титула часто передавался двумя разными звуками, которые на письме обозначаются литерами «б» и «в». Поэтому «василевс» и «басилевс» – это в сущности равноправные формы транслитерации одного и того же слова (то есть побуквенного перевода, передачи иноязычных слов путем простой замены литер одной письменности соответствующими им буквами другой). Впрочем, как кажется, все это справедливо не только для русской фонетики: звуковая разница между русским Василием и заморским Базилем – это следствие все тех же лингвистических законов.

Впрочем, некоторое тонкое стилистическое отличие, порождаемое национальной языковой средой, все же присутствует здесь. Начальное «в» – это, как кажется, более поздняя фонетическая норма, и (как, наверное, все более позднее) она несет в себе некий оттенок опрощения, если не сказать вульгаризации. Примерно такого же опрощения и такой же вульгарности, что обнаруживается при противопоставлении полного имени и уменьшительной клички: Василий – и Васька. Словом, в древней именной формуле, резко диссонируя с ее величественным исходным смыслом, вдруг начинает распознаваться что‑то низкое, плебейское, чуждое всякому аристократизму. В отличие от этого, звук «б» – отдает куда большим достоинством и благородством. Меж тем, согласимся, там, где речь идет о настоящей царственности, решительно все плебейское и вульгарное должно быть полностью исключено.

Все это обнаруживало, что в скором обращении «Барсика» в «Басю» сыграло роль в конечном счете не одно только определение пола. В обряде именования решительно ничто не случайно, вот так и здесь явственно прослеживались какие‑то древние, уходящие в самую глубь седых столетий национальные культурные традиции.

Впрочем, примем во внимание и другое – столь же немаловажное – обстоятельство: «басилевс», в отличие от более привычной современному слуху формы, таит в себе и нечто такое, что пролагает незримую грань отчуждения, порождает ощущение несколько большей дистанции. Но вдумаемся, какое же отчуждение, какая дистанция могут быть между тем, кто дает имя, и тем, кого именуют, между отцом и сыном, матерью и младенцем, между хозяевами дома и их пушистыми любимцами? Ведь уже самый обряд дарования имени имеет своим назначением в частности и преодоление любых расстояний, всякого отстранения. Именование – это форма включения поименованного нами предмета ли, существа в тот уютный закрытый для всех посторонних микрокосм, который мы проносим сквозь всю нашу жизнь в своей собственной душе. Этих же милых озорных созданий мы заводим вовсе не для того, чтобы они держались от нас где‑то в стороне, в отдалении, а напротив – именно для того, чтобы они нежились в наших постелях и хватали нас за пятки.

Подавляющая часть иноязычных имен имеет как мужскую, так и женскую форму. Женская же форма этого древнего красивого заклинания, счастливо избегает и опрощения, и вульгаризации. Таким образом, выбор полного аналога «Баси» именно в «Василисе» оказывается вполне объяснимым не только общими закономерностями русского языка, но и чем‑то таким глубоким и фундаментальным, где и фонетика, и семантика оказываются лишь служебным, вспомогательным началом. Словом, простым средством выражения каких‑то глубинных пластов индивидуализированной нами тысячелетней национальной культуры – и не более того.

Но «Василиса» – это только личная составляющая общей именной формулы, ей долженствует отразить лишь индивидуальные особенности своего носителя. Что же касается той части, которой надлежит связывать индивида с родом, то здесь обнаруживаются явные противоречия основополагающим традициям нашего социума. Проще говоря, нашего большого людского мира.

Поясню сказанное. Если бы было возможно определить половую принадлежность всего человеческого общества в целом, то, наверное, допустимо стало бы утверждать, что оно тяготеет скорее к мужскому, нежели противостоящему, полюсу. Разумеется, это совсем не говорит о том, что именно мужчина является подлинным творцом всей нашей цивилизации; просто роль женщины в ее истории запечатленной письменностью ли, иными памятниками культуры, по большей части сокрыта от глаз. Здесь сказываются и интимные особенности женской психологии, и многотысячелетние этно‑культурные традиции нашего социума, и (по сравнению с обратной) более выраженная (что вовсе не означает более сильная) зависимость женщины от мужчины, и многое‑многое другое, включая и некие тайны, хранимые занавесью алькова. Поэтому принято считать, что именно мужчина со временем вводит появляющегося на свет нового члена общества в те сферы жизни, которые уже при всем желании не согреть теплом одного только домашнего очага, или, как говорится в толстых умных книгах, в «широкий социальный контекст». Во многом именно это туманное, иными словами, не всем понятное обстоятельство и обусловило традицию обозначения родовой принадлежности того, чему надлежит давать собственное имя, по мужской линии.

Но кошка – это ведь не человек. А значит, и в ее ассимиляции нашей, человеческой, жизнью должны играть ведущую роль какие‑то иные, отличные от того, что привычно нам, начала. И многое, начиная уже с первых обнаруживаемых раскопками египетских фресок, говорит о том, что как в приручении кошки, так и в ее собственном выборе человека гораздо большая роль принадлежит женщине. Как кажется, именно ее выбрало это умное и ласковое животное (и, может быть, не случайно в одной из басен Эзопа кошка просит богиню Афродиту превратить ее в женщину), и именно женщина первой благодарно ответила на сделанный им счастливый выбор. Примечательно, что уже одно из самых ранних сохранившихся изображений домашней кошки указывает именно на эту давнюю, если не сказать вечную, связь между ними: на древнеегипетской фреске из Бени‑Хасана, которая датируется примерно 3000 годом до нашей эры, играющая кошка в явственно различимом ошейнике расположилась не где‑нибудь, а под стулом хозяйки дома. Кстати, египтяне верили, что душа умершей домохозяйки после смерти прячется в теле этого ласкового и грациозного создания. А если так, то было бы справедливым, чтобы и родовая составляющая личного имени кошки восходила бы к лучшей половине нашего общества.

Что же касается моей питомицы, то весь ритуал ее введения в наш мир, то есть сообщения ей привычек, гармонирующих с укладом человеческого жилища, от начала и до конца исполнялся именно моей женой.

Так что и с «Мариновной», в действительности все объясняется просто и логично.

Но, впрочем, все это – только холодный официоз, подобие не вызывающего никаких чувств обозначений мертвых технических конструкций. В повседневном же речевом общении мы никогда не пользуемся официальными сохраняющими дистанцию именами. Здесь властвуют не формальные принципы определения вещей, но те чувства, которые мы испытываем по отношению к ним. На практике это проявляется в том, что вместо корневых конструкций слов в именовании дорогих нам существ основную смысловую нагрузку начинают нести всякого рода флексии, то есть изменяющиеся при склонении или спряжении части слова, которые находятся в его конце – суффиксы и окончания. (Я уже упомянул здесь мою тещу.)

При этом часто случается так, что игра флексий порождает не только ту теплую звуковую ауру, в которую мы стремимся укутать милый нашему сердцу предмет, но и какую‑то новую словоформу, неожиданно обретающую дополнительные смысловые оттенки. Так что нет абсолютно ничего удивительного в том, что официальное отстраненное и даже несколько холодноватое «Василиса Мариновна» просто обязано было с течением времени трансформироваться в отдающую домашним теплом и уютом «Умницу‑красавицу золотую по краям серебряную в серединке бриллиантовую сбоку бантик». Или в уменьшительный аналог этой пусть и совершенно точной по смыслу, но все же слишком пространной именной формулы – «Хорошенькая моя».

Словом, непростая эволюция формы обращения к новому члену моей семьи явственно обнаруживала то непреложное обстоятельство, что в восходящем к самым истокам цивилизации обряде решительно ничто не случайно. Все здесь подчиненно каким‑то своим незыблемым законам, и в практически буквальном совпадении имен, одно из которых отзвучало когда‑то давно во дворцах древних египетских фараонов, другое было даровано маленькому пушистому существу, через три с лишним тысячелетия таинственным сплетением судеб прибившемуся к моему дому, повинны не только каноны родной речи. Так нужно ли удивляться и тому неизъяснимому никакой логикой чуду, что полная формула именного заклинания, как некий оптический фокус, в конечном счете вобрала в себя все, что составляет самую суть той, к кому оно было обращено.

«Умница…»

Она и в самом деле большая умница, и нам на всем протяжении повествования еще придется не один раз убеждаться в этом.

«…Красавица…»?

О да, конечно же, она – красавица! Пусть моя питомица уже и не молода, и тонкие знатоки кошачьего экстерьера наверняка сумеют найти многие изъяны в ее пропорциях, но согласимся же: ведь далеко не всё подчиняется языку каких‑то бездушных математических соотношений. В ней есть что‑то колдовское и манящее. Ее глаза, нет – огромные черные глазищи (кошка вообще обладает, может быть, самыми большими, по сравнению с величиной собственного тела, глазами) – кажутся списанными с одухотворенных какой‑то загадочностью египетских портретов, найденных в конце позапрошлого века близ оазиса Эль‑Файюм в селении Эр‑Рубайят. Ее не лишенная грации фигура напоминает пленительные очертания ренуаровской Анны… и даже тонкие переливы ухоженного белого меха, что украшает ее пышный «передничек», мягкий теплый животик, чистые лапки, в сочетании с густым светло‑рыжим подшерстком часто отдают той неповторимой перламутровой гаммой, в какой когда‑то создавал свои портреты Ренуар. Его Анна тоже утратила былые формы, но, несмотря на все это, по‑прежнему остается куда более волнующей, нежели те стандартные лакированные «миски», что сегодня суетятся на всякого рода подиумах.

«…Золотая…»

Это и в самом деле скорее некий эвфемизм, иносказание, долженствующее характеризовать не столько внешность самой кошки, сколько ее нрав: добрая душа, она часто прощает мне многие прегрешения. Кстати, по некоторым восточным поверьям белые кончики кошачьих лап – это явный признак божественной чистоты. Голубоглазая богиня Цунь‑Куаньксе, которой поклоняются буддийские монахи, переселяет их души в кошек, и эти белые отметины – свидетельство самых чистых и непорочных душ, что получают новую жизнь в пушистых воплощениях человеческих представлений о тепле и уюте.

«…По краям серебряная, в серединке бриллиантовая…»

Здесь кое‑кто, пожалуй, найдет некоторую чрезмерность, необоснованную гиперболу, род литературного излишества, – но ведь хорошую кашу добрым маслом и в самом деле никогда не испортишь.

А бантик действительно очень бы пошел к ее выразительным черным глазам и украшенному слегка асимметрическим белым мазком рыжему с черной каймой любопытному носику.

Само собой разумеется, что «Умница‑красавица золотая по краям серебряная в серединке бриллиантовая сбоку бантик» – конечно же! – не вправе артикулироваться на едином дыхании механической бездушной скороговоркой, как Умницакрасавицазолотаяпокраямсеребрянаявсерединкебриллиантоваясбокубантик. Лучше (гораздо лучше!), если все структурные элементы ее развернутого красивого имени будут отделяться восторженным замиранием облекаемого в бархат голоса и сопровождаться благоговейным придыханием. Уж за чем‑чем, а за этим‑то она всегда следит внимательно и строго (рассказывают, что когда‑то давно с такой же внимательностью в любую минуту готовые бросить вызов нарушителю гордые испанские идальго следили за точным соблюдением всей строгости ритуала их собственного титулования); но если все произносится в правильном ритме и в должной тональности, часто уже на третьем такте можно расслышать тихое, вторящее волнующей музыке ее и в самом деле очень идущего к ней имени, мурлыканье. Создается впечатление (да так, наверное, и есть нас самом деле), что моя кошка не просто внимательно следит за точным соблюдением всех формальных предписаний, обставляющих церемониал обращения к ней, – она как бы про себя всякий раз прислушивается к своему собственному имени и втайне любуется им.

Значит, дарованное ей имя попало в самую точку, и если верно то, что имя, присвоенное каждому живому существу, обязано выполнять какое‑то назначение, оно выполняет его в полной мере.

ГЛАВА 2. ПОЯВЛЕНИЕ

В которой читатель узнает историю появления героини в доме ждущего его благосклонности автора

Это удивительное создание появилось у меня, когда ему было всего несколько дней от роду. Тогда ее маленькое пушистое тельце легко укладывалось поперек моей ладони, откуда свешивался один только смешной, немного похожий на крысиный, хвостик. Огромные черные с золотым ободком глазищи занимали чуть ли не половину ее уже в этом возрасте, казалось, очень смышленой интеллигентной мордочки.

Что‑то оторвало ее от матери, и, добрая душа, участковый принес это крохотное пушистое существо в детский сад, в котором уже много лет работала логопедом моя жена. Кошка была совершенно беспомощна; тогда ее еще с трудом держали маленькие кривые лапки, и при движении казалось, что она просто «по‑пластунски» ползет на своем большом круглом животике, как ластами, отталкиваясь ими от пола.

Нам нужно было заменить ей мать, и каждые три или четыре часа мы с женой по очереди кормили ее из самодельной соски подогретым молоком. По вечерам я каждый день тщательно «облизывал» ее смоченной в теплой воде губкой, затем заворачивал, чтобы не простудить, в какую‑нибудь тряпочку, так что торчала одна только ее мордочка, и запихивал этот живой таращивший огромные глаза кулечек в карман своей пижамы. Ей нравилось, высунув голову, сидеть в моем кармане, как в какой‑то теплой уютной норке, и она нисколько не протестовала даже тогда, когда при ходьбе он бился о дверные косяки.

У кошек все происходит значительно быстрее, чем у детей, и очень скоро она уже бойко бегала за нами по всей квартире.

Хорошо помню, как она первый раз забралась ко мне на колени. Кошка уже знала, как хорошо и уютно можно устроиться там: мы с женой, стараясь перехватить ее друг у друга и даже часто ссорясь из‑за этого, то и дело подхватывали ее с пола. В тот день я сидел в кресле перед телевизором. Она, ползая где‑то внизу под столом, вдруг встретилась со мной глазами (анатомическое строение кошки обладает одной удивительной особенностью, которая позволяет ей не поднимая головы заглядывать прямо в глаза – а часто и в самую душу – человеку). Что‑то, по‑видимому, щелкнуло в ней, и она направилась в мою сторону. Перед самым креслом, все еще не отрываясь от моих глаз, этот маленький комочек вдруг напружинился и подобрался, весь его лихой отчаянный вид так и говорил:

– Щас прыгну!

Смотреть на это было довольно уморительно: мои колени возвышались над нею, как какой‑нибудь Монблан над ближайшими огородами. Но она и в самом деле прыгнула. Разумеется, взлететь ей удалось лишь на каких‑то десять или пятнадцать сантиметров (и сегодня, наблюдая, как она, самозабвенно гоняясь за мухами, с легкостью берет более чем метровую высоту, я с уважением вспоминаю эту ее первую отважную попытку), но, цепко ухватив широко растопыренными коготками плотную ткань штанины, она, все так же глядя мне прямо в душу, стала карабкаться по моей ноге вверх, как по какому‑то большому толстому баобабу.

С этого момента всем нашим с женой обидам был положен конец; стало общим правилом: к кому она сама залезет, – тому ее и гладить.

Ближе к ночи она смешно карабкалась в свою «норку». Свое право спать в наших постелях она еще завоюет, а поначалу мы выстлали обрезками какой‑то кроличьей шкурки небольшую картонную коробочку и устроили в ней ее спальное место. Ночью она иногда просыпалась и начинала о чем‑то своем, недоступном, жалобно мяукать там, тогда кто‑то из нас вставал и начинал ее успокаивать…

Словом, мой дом стал ее собственным домом…

Как вообще эта кошка появилась у меня?

Известно, что собаку человек приручает еще в каменном веке, считается, что она приручена где‑то около 10‑15 тысяч лет до нашей эры. Словом, она появляется рядом с нами куда раньше кошки, но и эта бездна времени не дала ей права на постоянное место в самом жилище человека. Собака становится комнатным существом лишь совсем недавно. Совершенно иное дело – кошка.

В давнем союзе человека с собакой, как кажется, вообще нет ничего загадочного (если, разумеется, не считать тайной, не объяснимой вообще никакими законами биологии, глубокую собачью преданность и верность); этот союз взаимовыгоден обеим сторонам: человек дает пищу и кров, собака – с избытком платит ему своей беззаветной любовью и службой. В то же время союз с кошкой – это одна сплошная мистика. И мистика начинается прямо у порога, то есть уже с вопроса о том, что же приводит ее к нему? Эта же мистика проявляется и в том, что, оказавшись рядом с человеком гораздо позже многих других животных, она как‑то внезапно занимает совершенно исключительное положение в доме, который становится и ее собственным жилищем.

Внятного ответа до сего дня нет. Но природа не терпит никакой пустоты, – так, вслед за великим Аристотелем, говорили когда‑то; наверное, пустоты не терпит и природа познания. Поэтому автор вынужден взять на себя смелость, чтобы высказать здесь свое скромное суждение о «механизме» приручения этого таинственного зверька.

Но для начала – кое‑что о биологической систематике. Современное положение домашней кошки в ней, как написано в умных книгах, выглядит следующим образом:

Класс млекопитающие (Mammalia)

Подкласс одноутробные (Monodelphia)

Отряд хищные (Carnivora)

Подотряд виверровые (Viverroidea)

Семейство кошачьи (Felidae)

Род малые кошки (Felis)

Вид домашние кошки (Felis catus)

Древним исходным и, видимо, главным предком всех пород и разновидностей домашней кошки принято считать «дикую североафриканскую буланую», или «ливийскую кошку». Она еще известна как «степная», «нубийская» (от названия древнего государства Нубия, существовавшего на территории нынешнего Судана). В диком состоянии эта кошка сохранилась вплоть до наших дней; она распространена по всей Африке и в обширной зоне от Средиземноморья до Китая. Обитает, как утверждают справочники, в пустынях с зарослями черного саксаула, в кустарниках возле водоемов, в предгорьях, в горах, иногда – вблизи населенных пунктов. Питается в основном мелкими грызунами и птицей.

Не только собака, но и все прирученные человеком животные в конечном счете подкупались одним и тем же – предоставляемой им пищей. Но мог ли один только дармовой корм подманить к нам это свободолюбивое гордое существо, породившее вокруг себя легенду о независимости? Трудно сказать, но достоверно известно, что даже прибившуюся к нам кошку долгое время вообще не принято было кормить; в порядке вещей было лишь изредка побаловать ее чем‑нибудь. И в древних языческих храмах, и в простых крестьянских хозяйствах ее основным назначением было ловить мышей, поэтому регулярно кормить означало собой безнадежно портить ее. Нет, по всему видно, в наш дом кошку вело что‑то другое.

Кошка – это довольно позднее обретение человека, она являет собой явное порождение цивилизации. Данные археологии свидетельствуют, что она появляется рядом с человеком только после того, как тот от кочевья переходит к оседлому образу жизни. Первые ископаемые останки кошек найдены в древнейшем городе нашей планеты – Иерихоне, они относятся к 5–6 тысячелетию до нашей эры. Меж тем город – это и есть едва ли не основное порождение человеческой оседлости. Пишут, что при раскопках в Анатолии (Турция), близ селения Хацилар обнаружились статуэтки женщин, занятых кормлением кошек и игрой с ними; они датируются также 6 тысячелетием до нашего летоисчисления.

Правда, совсем недавно (я вычитал это где‑то в Интернете) промелькнуло сообщение о том, что при раскопках на Кипре были найдены еще более древние следы. Как сообщили журналу Science французские ученые, в гробнице каменного века наряду с человеческими были найдены останки восьмимесячного котенка. Примерный возраст захоронения – 9,5 тысяч лет. Но вряд ли эта находка – достаточное основание для того, чтобы вот так сразу и поменять все сложившиеся у нас представления. Ведь если через несколько тысячелетий, раскапывая наслоения современных городов, какой‑то будущий археолог среди сохранившихся осколков фарфоровых ванн найдет окаменевшие останки крокодила и отсюда сделает заключение о том, что и тот когда‑то был приручен человеком, скорее всего, он будет неправ. Пристрастия всяких «новых» (будь то «новые русские», «новые американцы» или даже не знавшие бронзы «новые кроманьонцы») – это чаще всего экзотика, претензия на эпатаж. Проще говоря, – род обыкновенного куража, идущего отнюдь не от потребности собственной души, но из простого желания как‑то выпендриться перед окружающими. Мы же говорим о действительно домашнем животном, вернее, даже не так – о существе, нашедшем приют не только в доме, но и в самом сердце человека…

Находились они и при раскопках в Иордании, а также в древнейших городах Индии. Но там они, как кажется, тоже еще не были одомашнены. Надежные же свидетельства приручения относятся лишь к третьему тысячелетию: на росписях в египетских гробницах Саккараха (примерно 2750–2650 до н. э.) кошки изображаются уже с ошейниками. (Кстати, первые иероглифические знаки, обозначающие слова «кот» и «кошка», появляются приблизительно в это же время, они датируются примерно 2300 годом до нашей эры и читаются как «минт» и «миу».)

Связь с оседлостью легко объяснима: неустроенный кочевой быт древних скотоводческих племен не мог прельстить ее практически ничем. Целое поголовье кошек, конечно же, не станет кочевать вместе с человеком. Кочуют, подчиняясь ритмике сезонных изменений, лишь травоядные – хищники, как правило, привязаны к своему ареалу обитания. Наша же героиня – это явно выраженный хищник, причем, в отличие от «больших» кошек, ее добыча – вовсе не травоядные. Поэтому прибиться к кочевым народам она не может. (Заметим: мы говорим не о каких‑то отдельных особях, но как минимум о большой общности; в биологии ее минимальная концентрация называется популяцией, максимальная же представляет то, что по накоплении изменений и будет выделено в уже упомянутый ранее биологический вид, который по латыни обозначается как Felis catus.) Кроме того, чтобы рядом даже с привыкшим к оседлости человеком появилась кошка, у него сначала должны были завестись известные объемы свободных остатков пригодной для ее пропитания пищи.

То есть без еды не обходится, конечно, и здесь (очень бы мы были нужны ей, если рядом с нами ничем нельзя было бы подкормиться), поэтому позывы желудка и в этом случае должны были сыграть определенную роль. Вот только там, где речь идет об этом давнем спутнике человека, мы имеем дело вовсе не с теми подачками, которыми вознаграждаются какие‑то, пусть даже очень важные, услуги, – первая кошка еще не принимает ничего из его рук. Речь идет о совершенно другой добыче, к которой сам человек имеет лишь косвенное отношение. Но искомая пища (да‑да, те самые мыши!) появляется далеко не сразу, она в избытке способна заводиться только там, где возникают некие запасы зерновых культур. А вот для появления этих запасов требуется многое – и в первую очередь радикальная смена традиционной для древнего общества, которому еще только предстоит создать цивилизацию, экономики. Другими словами, одной оседлости явно недостаточно, нужен еще и переход от охоты и скотоводства к земледелию. Причем к такому, которое обеспечивало бы известные страховые запасы зерна.

Как кажется, искони человек обращался к небу: потребности пробудившейся в нем души диктовали необходимость найти стройное и непротиворечивое объяснение всему тому, что его окружало, – полное же объяснение находилось только там. И одной из сокровенных тайн его тогдашнего мира вдруг становилась тесная связь между кошкой и теми высшими силами, которые правят им. Наличие такой связи отмечалось во все времена. О том, что этому загадочному существу покровительствует нечто могущественное и неотмирное, свидетельствует и исторически внезапное (ведь несколько столетий для монотонного течения событий каменного века – совсем не срок) ее появление рядом с нами, и тот факт, что целые колонии невесть откуда взявшихся кошек возникают не где‑нибудь, а рядом с древними языческими храмами. Понятно, что все это способно было поразить любое – и уж тем более не тронутое образованием – воображение.

Почему именно храмы становятся первичным центром их притяжения?

Чтобы ответить на подобный вопрос, необходимо постичь обрядовую сторону древних культов, нужно понять, что эти храмы, кроме всего прочего, часто служили еще и большими продовольственными складами. Ведь грозные языческие боги постоянно требовали обильных, а самое главное регулярных жертв; жертвоприношения же иногда формировали довольно изрядные запасы пищевых продуктов. Поэтому первичным алтарям со временем приходилось совмещать свое культовое назначение с ролью обыкновенных хранилищ.

Алтарь кочевых племен – это ведь просто кострище, в лучшем случае оборудованное чем‑то для сбора жертвенной крови. Вспомним Священное Писание, Авраам собираясь в дорогу для принесения в жертву Яхве своего первенца от Сарры Исаака, берет с собой лишь вязанку дров: «Авраам встал рано утром, оседлал осла своего, взял с собою двоих из отроков своих и Исаака, сына своего; наколол дров для всесожжения, и встав пошел на место, о котором сказал ему Бог» (Бытие 22, 3). Революционное же изменение образа жизни, переход от кочевья к оседлости, от охоты и скотоводства к земледелию, влечет за собой и резкое изменение состава регулярных жертвенных приношений племенным богам.

Теперь приносимая богам жертва уже не съедается на месте самими же жертвователями, а ее остатки не продаются по «социально‑низкой» цене всем нуждающимся на городских рынках, но оставляется у алтаря, который, в свою очередь, обзаводится самостоятельным штатом служителей‑жрецов (у Израиля – левитов). И это обстоятельство со временем приводит к тому, что сам алтарь оказывается внутри специально возводимых построек. (Напомним, что первое святилище, о котором говорит Библия, – скиния завета, где хранились дарованные Израилю скрижали с десятью заповедями, алтарь в себя еще не включала, он был расположен перед нею снаружи.)

Именно вокруг этих первых гражданских строений (между тем археологические раскопки свидетельствуют о том, что очень часто храм оказывался одним из самых первых сооружений будущего города), привлекая к человеческому жилью кошку, и станет в изобилии виться ее будущая добыча – мыши и прочие мелкие грызуны. Так, именно около храмов, вернее, впрочем, около храмовых хранилищ впервые и появляется эта маленькая пушистая хищница, которой по историческим меркам очень скоро предстоит завоевать и дом и самое сердце его хозяина.

Кстати, в еврейском фольклоре говорится, что кошка появилась именно потому, что запасам пищи в Ноевом ковчеге, а значит, и многим его обитателям, стали угрожать мыши; Ной обратился с мольбой о помощи к Богу, Тот заставил льва чихнуть – и появилась кошка. Впрочем, похожий мотив присутствует и в православии: по словам последнего оптинского старца Нектария, скончавшегося в 1928 году, кошка спасла Ноев ковчег (а значит, в конечном счете, и все человечество), поймав мышь, одержимую дьяволом и по его наущению пытавшуюся прогрызть дно. За эту заслугу все кошки после смерти отправляются в рай.

Словом, в той или иной форме наличие связи между кошкой, мышью и некими высшими силами нашего мира осознавалось во все времена.

К слову, храм как хранилище будет существовать еще очень долго: Парфенон – это ведь, кроме всего прочего, и что‑то вроде тогдашнего Гохрана, то есть основного хранилища стратегического государственного запаса. Правда, в нем содержали не зерновые, а золотой резерв греческого полиса: ведь даже золотые украшения стоявшей там огромной (едва ли не с пятиэтажный блочный дом) статуи броненосной Афины делались съемными, чтобы в критический для города‑государства момент их можно было бы без ущерба для покровительствующей ему богини мобилизовать для организации обороны. Кстати, и турки, поработив Грецию, использовали Парфенон все в том же качестве склада. Своему современному состоянию он обязан именно этому, ставшему трагическим, обстоятельству: в 1687 году при штурме Акрополя ядро венецианской мортиры, пробив крышу, взорвалось внутри бывшего святилища, но – к сожалению – там уже хранились боеприпасы… Да ведь и наш Петр после жестокой нарвской «конфузии» обращал в пушки не что иное, как достояние православных храмов – отлитые из отменной меди колокола; и Ленин в его борьбе церковью не в последнюю очередь имел в виду накопленные тою сокровища. И все завоеватели всех времен и народов в первую очередь грабили именно храмы, – а это значит, что в них всегда было что найти. Как известно, грабежом не погнушались и крестоносцы четвертого похода, после штурма Константинополя обобравшие даже величайшую святыню христианского мира – Софийский собор. Но все это будет потом, много позднее. Сейчас же, чтобы закончить о связи храма с кошкой, заметим, что и сегодня последней не возбраняется свободно входить в него, – привилегия, которой не удостоен даже самый верный и надежный друг человека, собака. Больше того, в дверях многих православных храмов (В Суздале, Владимире и в других русских городах) можно увидеть отверстия, проделанные специально для кошек; их содержание приветствуется – и не только за кошачьи способности в ловле мышей, но и за ту особую, едва ли выразимую словами, атмосферу и теплоту, которую создают эти загадочные зверьки уже одним своим присутствием.

Словом, кошке нужна оседлость, и только переход от охоты и скотоводства к регулярному земледелию может создать предпосылки того, чтобы она могла выбрать нас. А этот переход и есть начало цивилизации.

Но почему же все‑таки человеческое жилище? Ведь для того, чтобы охотиться на мышей, вовсе не обязательно постоянно жить под одной крышей с нами. Впрочем, для того чтобы поселиться в доме, нужно, как минимум, еще и согласие его хозяев на все ее посягательства, а кто же согласится впустить к себе пусть и маленькую, но все же весьма опасную хищницу? Не впускаем же мы соболя и куницу – кстати, в материальном плане куда более ценных животных.

Между тем, найдя свое место в человеческом жилище, она мгновенно (в самом деле, что могут значить собой несколько столетий в долгой истории человечества?) занимает там совершенно особое, больше того – привилегированное положение. Это видно уже по тому, что заветная мечта всякой собаки спать рядом с человеком так и осталась неисполнимой для нее, для кошки же это практически сразу стало почти непререкаемым правом. Я разумею здесь некое всеобщее правило, а вовсе не отдельные исключения из него; правило же требует отводить собаке особое место и одновременно не слишком протестует против привычек, свойственных любой домашней кошке.

Кстати, о спальном месте. В инстинктах, как кажется, всякого стайного существа заложено стремление занять спальное место как можно ближе к вожаку, ведь это значит занять позицию на самой вершине общей иерархии стаи. Отсюда вытекает многое, включая и самое главное для животного – очередность подхода к пище. Но ведь кошки никогда не сбиваются в стаи. Ярко выраженные индивидуалистки, они лишь иногда собираются на какие‑то таинственные, цель которых не выяснена и по сию пору, собрания (П.Лейхаузен). А значит, некоторые стайные инстинкты если и свойственны им, то лишь в очень ограниченной мере.

Не всякая толпа – коллектив, не всякая совместность проживания говорит и о наличии сплоченной некими едиными правилами общежития стаи; последняя существует только там, где есть хотя бы какая‑то общая для всех цель, где возникает необходимость хотя бы в какой‑то координации совместных действий, а значит, и в распределении индивидуальных ролей. Поэтому часто встречающиеся колонии городских бездомных кошек – это еще совсем не стаи. Кошка не терпит подчинения решительно никакой организации и впервые соглашается с распределением ролей только у нас, в человеческом доме; при этом распределение, которое признается ею (и, как кажется, не слишком оспаривается нами) таково, что все обязанности возлагаются на его хозяев, права же обязаны доставаться только ей.

Как эта таинственная пришелица сумела добиться таких удивительных привилегий?

Природа со временем открывает нам все свои тайны, но здесь – явная недосказанность, как видно, здесь она сама испытывает нас, подобно древнему Сфинксу, задает какую‑то великую загадку.

Может быть, ответ содержится именно в этой только что бегло очерченной связи. Ведь тот факт, что кошка впервые появляется именно рядом с храмом, не может не порождать вокруг нее мистическую завесу. Та тайна, которая всегда окружает само святилище, в известной степени обязана передаваться и ей, и аура храма, бросая свой отсвет на нее, должна была делать из кошки существо каких‑то иных, далеких от земной суетности измерений. А вот окутанное ею существо уже трудно (если не сказать опасно) не впустить к себе. Да и к тому же, воплощение чего‑то надмирного, оно само может стать (пусть и не очень надежной, но все же…) защитой дома, неким предстателем и заступником его домочадцев у высших сил природы. Словом, уже в Древнем Египте кошка почиталась не просто полезным, но и священным животным, «добрым гением жилища», маленькой хранительницей домашнего очага. Поэтому вовсе неудивительно, что когда кошка умирала, в приютившей ее семье объявлялся траур, все домочадцы в знак глубокой печали сбривали брови и скорбели о понесенной утрате.

Впрочем, в Египте кошка вообще заняла особое ни с чем не сравнимое место. Один из текстов гимна, посвященного ей (шестой век до нашей эры, теряющийся в тумане столетий царь Леонид со своими спартанцами заступит пути персидским полчищам в Фермопильском ущелье еще только через сто с лишним лет) – гласит: «О, священная кошка! Твоя голова – голова бога Солнца. Твой нос – нос Тота, господина трижды более великого, чем Гермополис. Твои уши – уши Озириса, который слышит голоса всех тех, кто его упоминает. Твой рот – рот бога Амму, господина жизни, который тебя предохраняет от грязи. Твое сердце – сердце Фата». (Кстати, далекие отголоски этих древних гимнических песнопений, которые в незапамятные времена звучали в храмах нильских долин, распознаются и на бескрайних русских равнинах. В близком нам с самого детства имени Котофея, героя многих национальных сказок, отчетливо различаются два самостоятельных корня: «кот», этимология которого вполне прозрачна и не требует, как кажется, никаких пояснений, и «фей», восходящий к греческому «theos» – бог. Это ли не свидетельство божественной сущности той, чья судьба и чье назначение стали предметом предпринимаемого здесь рассмотрения?)

Из‑за своей загадочности, по преимуществу ночного образа жизни, светящихся во тьме зелено‑золотых глаз, редкостной плодовитости и женственности она почиталась как священное животное. Это игривое грациозное существо было посвящено богине Луны Баст или, в другом написании, Бастет, которая по совместительству была еще и богиней радости и веселья, плодородия и деторождения (а еще огня, удовольствия, благожелательности, сексуальных обрядов, музыки, танца, защиты от болезней и злых духов, интуиции, врачевания, брака и всех животных, в особенности кошек). Баст изображалась в виде женщины с кошачьей головой, в левой руке у нее было зеркало (или корзина), а в правой – музыкальный инструмент систрум; при этом ее одежды, как правило, были зеленого цвета.

Впрочем, иногда с кошачьей головой изображалась и обычно львиноголовая владычица восточной пустыни богиня Пахт, культ которой в особенности был развит в городе Бени‑Хасан. Являясь по совместительству (развитое совместительство вообще вещь широко распространенная у античных богов) еще и богиней правосудия, она, как гласит древнее предание, была злобной, как львица, для всех грешников, но одновременно ласковой, как кошка, для праведных.

Вот как о героине нашего повествования говорит «отец истории» Геродот (кстати, это, как кажется, самое первое письменное упоминание о кошке во всей европейской литературе): «Хотя у египтян много домашних животных, но их было бы еще гораздо больше, если бы с кошками не происходило вот какого странного явления. Всякий раз, когда у кошек появляются на свет котята, они уже больше не идут к котам, а те, желая с ними спариться, не находят их. Поэтому коты прибегают к такой хитрости: они силой похищают котят у кошек, умерщвляют их, но не пожирают. А кошки, лишившись своих котят и желая снова иметь других, приходят тогда к котам. Ведь это животное любит детенышей. Во время пожара с кошками творится что‑то удивительное. Египтяне не заботятся о тушении огня, а оцепляют горящее пространство и стерегут кошек, а те все же успевают проскользнуть между людей и, перескочив через них, бросаются в огонь. Это повергает египтян в великое горе. Если в доме околеет кошка, то все обитатели дома сбривают себе только брови. Если же околевает собака, то все стригут себе волосы на теле и на голове». (Не будем придираться к первому историку, передаваемые им фантастические сведения свидетельствуют лишь о том, что Греции его времени кошка была еще незнакома.)

Кошек бальзамировали и хоронили в пышных гробницах на специальных кладбищах. «Трупы кошек отвозят в город Бубатис, бальзамируют и погребают там в священных покоях», – говорит тот же Геродот. Впрочем, хоронили не только там: на одном из кладбищ под Мемфисом археологами обнаружено триста тысяч мумий, на другом, около Бени‑Хасана, – сто восемьдесят тысяч. Словом, за долгие века скопилось несметное количество кошачьих мумий в деревянных, бронзовых и даже золотых ящичках, и благодаря этому обстоятельству, сегодня они наличествуют в коллекциях всех крупнейших музеев мира. Разумеется, есть они и в Эрмитаже.

На ее стороне был даже древний закон: за убийство кошки грозило суровое наказание, простирающееся вплоть до смертной казни. Однажды – это случилось уже после завоевания Египта Александром Македонским – разгневанные жители Мемфиса чуть было не снесли до основания квартал, заселенный греками, когда узнали, что кто‑то из его жителей утопил новорожденных котят. Случались и самосуды над иностранцами, убившими кошку нечаянно, по обыкновенному неведению.

Привязанность к ней – утверждает легенда – сказалась даже на истории великой древней державы. Персидский царь Камбиз в 525 году до н. э. вторгся в Египет. Долгое время его войска безуспешно осаждали приграничный город‑крепость Пелузиум (нынешний Порт‑Саид), служивший своеобразным ключом к долине Нила. Царь уже совсем было собрался отступить, но один греческий наемник‑перебежчик предложил Камбизу хитрость, и по его совету к щитам наступавших солдат были привязаны живые кошки. Египтяне не отважились использовать свои копья и стрелы из опасения поранить священных животных, и великолепно защищенный город был захвачен персами без всякого кровопролития.

Впрочем, не будем преувеличивать религиозные предрассудки наших далеких предков: здравый смысл, разумный скепсис, практический взгляд на вещи – все это было присуще не только нам, переступившим порог XXI века, но и первым строителям пирамид. А это значит, что при всей почтительности, питаемой к ответной на ласку и вместе с тем отважной героине нашего повествования, теми не могли остаться незамеченными и ее незаурядные боевые качества. Так что в Древнем Египте кошка была не только священным животным, которое требовало религиозного поклонения, но и охотничьим боевым зверем, с помощью которого ходили на птиц и мелкую дичь: на красочной фреске, найденной в одной из фиванских гробниц времен XVIII династии фараонов (это примерно 1450 год до нашей эры) мы видим стилизованную охотничью сценку с ее участием.

Незаурядные достоинства кошки использовались не в одних только развлечениях знати (а центральный персонаж упомянутой фрески, как кажется, относится именно к ней, это видно и по пышному ожерелью на его шее, и по тому, что другие изображены рядом с ним в значительно меньших размерах), но и теми, кому охота служила уже не формой отдохновения от высоких государственных обязанностей, а основным средством пропитания. К слову сказать, через три с половиной тысячелетия уже другой памятник культуры совсем другого народа протянет незримый пунктир именно к боевым качествам когда‑то прибившегося к человеку зверька: в одном из рассказов незаслуженно забытого сегодня Бориса Житкова будет описано, как его герой в страшную годину голода, обрушившегося на нашу многострадальную страну, спасался именно такой охотой…

Но, кажется, мы уже покинули Египет.

В Китае, куда ее привели, как кажется, все те же общие обстоятельства (лингвистические справочники утверждают, что глагол «мияо» – оберегать зерно и «мао» – кошка обозначаются там одним иероглифом), кошка по сию пору входит в число двенадцати священных животных, имя которых носят годы циклического китайского календаря. Кошки и их изображения издревле считались приносящими счастье. К слову, и сегодня защитой ее прав в этой стране занимаются на самом высоком уровне. Так, недавно (по данным того же Интернета) опубликован законопроект, согласно которому хозяева домашних животных обязаны отводить для своих питомцев просторное помещение, обеспечивать их здоровой пищей и гарантировать, что при транспортировке животное не будет нервничать и испытывать боль. В случае заболевания своего четвероногого друга владелец обязан предоставить ему необходимое лечение – экономия на оплате услуг ветеринара может обойтись нерадивым хозяевам в 10 тысяч юаней (1200 долларов). Такой же штраф ожидает и тех, кто захочет выкинуть надоевшую зверушку на улицу или будет замечен в негуманном обращении с ней. Если же владельца животного уличат в том, что «подопечного» кормят просроченными консервами или вообще несъедобными продуктами, штраф может дойти и до 30 тысяч юаней (3600 долларов). Забота пекинских законодателей распространяется и на психическое здоровье домашних любимцев. Так, если по каким‑либо причинам животное необходимо усыпить, – и хозяин, и ветеринар обязаны гарантировать, что процедура умерщвления будет быстрой и безболезненной и ее не увидят другие собратья по виду.

Высоко почиталась кошка в Японии. Сюда она проникла из Китая в начале VI века, приблизительно в одно время с введением буддизма. Рассказывают, что один монах‑миссионер вез из Китая на корабле множество буддийских рукописей; именно для защиты этого бесценного груза от мышей и крыс он и взял с собой кошку. Так что благодаря и ей священные книги в неприкосновенности прибыли к месту своего назначения. А значит, и в обращении новых племен к добру и свету есть толика ее усилий. Словом, и здесь мы можем видеть, что наша славная героиня играет – пусть и скромную, но все же достойную уважения и благодарной памяти потомков – роль в извечной борьбе каких‑то вселенских сил добра и зла.

Первые зверьки ценились очень высоко, обладание кошкой было одной из привилегий японской знати. Как фаворитов двора их обожали и баловали. О том, какой необыкновенный прием получила кошка в стране Восходящего солнца, свидетельствует уже тот факт, что упоминание о ней встречается в государственных актах. В одном из них, относящемся к 999 году, говорится: «При императорском дворце появились свои котята». (Согласимся, что хроникам дворам приличествует запечатлевать лишь самые важные события.) В тот раз абсолютно белая мать родила пятерых прекрасных котят, доставив тем самым огромное удовольствие императору, повелевшему, чтобы животным был предоставлен уход, которым обычно пользовались только инфанты‑принцессы. В средние века знаком особого расположения считалось преподнести кошку, выращенную в императорском дворце. Разумеется, таких кошек держали вовсе не для ловли мышей и крыс, они служили праздности и питались с серебряной и золотой посуды.

В течение столетий кошка в Японии нежилась в роскоши, но когда, начиная с XIII века, производство шелка стало ведущей отраслью, а мыши ополчились на шелковичных червей, кошке настало время выйти на свою назначенную самой природой службу. Сначала, правда, при императорском дворе решили, что для отпугивания мышей будет довольно одного изображения кошки (считалось, что кошка излучает такую силу, что грызуны обязаны исчезать уже при одном только виде своего врага). Но поскольку мыши на простое изображение реагировать не желали, по специальному декрету правительства кошки были выпущены на свободу и (разумеется же!) с честью выполнили свой долг. Шелковичное производство было спасено, а значит, спасено было и могущество самого государства.

Впрочем, рядом с этим почитанием было широко распространено и поверье о таинственных двухвостых кошках‑оборотнях; страх перед этими фантастическими созданиями в этой стране был настолько велик, что здесь в конце концов вывели бесхвостых кошек.

Чтят кошек в исламе; этой религией (как и уже упоминавшимся здесь православием) им даже отведено постоянное место в раю. Легенды гласят, что одна из них по кличке Муэзза (Муэсса) жила у самого Мухаммеда, которого арабы зовут, кстати, еще и «отцом кошек»; он очень любил ее, как, впрочем, и всех кошек вообще. Рассказывают, что однажды его любимица, свернувшись в клубочек, спала рядом с ним, между тем настало время молитвы, и вот, чтобы не беспокоить это животное, ему пришлось обрезать то ли полу, то ли рукав (источники разнятся) своего халата. По сей день в память основателя веры и его питомицы всем кошкам разрешен свободный вход в мечеть. Кстати, это именно он научил их всегда падать на лапы, и в результате чем выше этаж, с которого сегодня падает кошка, тем меньше телесных повреждений она получает. Нью‑йоркская кошка Сабрина упала с 32‑го этажа и отделалась лишь выбитым зубом и поцарапанной грудкой. Статистика свидетельствует, что большинство кошек, выпавших с 7‑8‑го этажей, ломают лапы, но то же самое происходит лишь с каждой тринадцатой(!), вылетевшей с 9‑го этажа и выше. Наученная пророком, пикируя с большой высоты, она расслабляется и раскидывает лапы, чем увеличивает сопротивление воздуха и уменьшает скорость падения…

В зороастризме, древней религии персов, убийство кошки наказывалось так же, как и убийство человека.

С особым уважением относились к кошкам в Таиланде и Бирме. Такие современные их породы, как бирманская и сиамская произошли именно из этих мест. В этих странах считалось большой честью (как, впрочем, и большой ценностью), когда в качестве подарка преподносилась кошка, и подобной чести удостаивались по преимуществу особы королевской крови или высокопоставленные лица из других стран.

Кстати, буддисты на первых порах относились к героине нашего повествования довольно прохладно. Дело в том, что по поверью, как и все остальные звери, кошка была приглашена к Будде во время его погружения в нирвану, но почему‑то проспала и прибыла с опозданием (в другой редакции, вместо того, чтобы заливаться горючими слезами о скорой кончине Просветленного, стала охотиться на крысу). Тем самым она выразила свое непочтение, за что и была примерно наказана, и это обстоятельство, конечно же, не могло не повлиять на отношение к ней со стороны его учеников. Однако что‑то в характере ласкового игривого зверька сумело‑таки отогреть и их незлобивые души.

Словом, глубокое почитание кошки, порожденное ее принадлежностью к чему‑то высшему и потустороннему, отчетливо вырисовывается как некий постоянный элемент едва ли не всех восточных культур.

Так что Восток наша героиня завоевала давно. А вот в Европе дело обстояло по‑другому.

Античные писатели, по‑видимому, не имели о ней практически никакого представления (мы могли уже убедиться в этом на примере Геродота). Римляне классического периода, как кажется, тоже не знали кошки, по крайней мере Плавт, Теренций, Катулл, Вергилий, Гораций, Петроний и другие о ней не упоминают. Разумеется, все это я мог почерпнуть только у других авторов (как видим, наша героиня вполне заслуживает и того, чтобы ради выявления ее непростой истории кто‑то взял на себя труд вычитать всю древнюю литературу и сделать такое важное для нас наблюдение). В качестве домашних истребителей мышей они упоминают лишь ласку и ужа. При раскопках Геркуланума и Помпеи, городов, заживо погребенных пеплом Везувия, найдены множественные следы обитания рядом с человеком всевозможных домашних животных, но кошки там еще нет. Точно так же отсутствует она и на фресках, которые с мельчайшими деталями воспроизводят перед нами весь жизненный обиход этих городов. Первым о появлении кошек в Европе рассказывает нам только Плутарх в первом столетии нашей эры. (Упомянутый выше Эзоп говорил о ней как о мифическом существе.)

Однако в течение следующих трех или четырех столетий кошка решительно вытесняет всех своих соперников, и это совсем не трудно понять. Змея, как пресмыкающееся, конечно же, не могла пользоваться симпатией человека. (Кстати, в русском языке уже само слово «гад» – а гадами именовали именно пресмыкающихся – с незапамятных времен обладает весьма характерной эмоциональной окраской.) Психика человека во многом загадка даже для отмеченных учеными степенями специалистов, и припадающее к земле – даже если это всего лишь безобидный паук – вызывает у нас смутное чувство тревоги, если не сказать опасности. Как знать, может быть, именно по этой причине в западной культуре Змей стал символом мирового Зла. Что же касается ласки, то понятно, что вследствие неприятного запаха, источаемого ею, и тех опустошений, которые она производила в курятниках, это неподдающееся дрессировке существо так же было не в силах выдержать конкуренцию с нашим весьма чистоплотным и вместе с тем очень дисциплинированным (домашняя птица, как, впрочем, и все, находящее под покровительством хозяина дома, для нее – неприкосновенна) зверьком.

Есть свидетельства, что это приветливое озорное создание начинает распространяться в Европе с конца V столетия нашей эры. Мы находим ее на греческих вазах того времени: на одной она сидит на спине у юноши, который дразнит ее птичкой; на другой мы видим молодую даму, играющую с кошкой и дразнящую ее живым голубем…

Поначалу ее привозят из далеких путешествий, но, конечно же, не этот случайный импорт предопределяет ее расселение по нашему континенту. Для того чтобы Европа стала ее домом, здесь должны были сложиться все те же условия, что и на Древнем Востоке, и главное из них – запасы зерновых культур (а значит, и развитое земледелие). Напомним, что житницей Рима долгое время был именно Египет. Совсем не случайно поэтому Рим долгое время стремился всеми правдами и неправдами включить его в состав своих провинций; и царица Клеопатра на самом‑то деле не столько женскими чарами, сколько своими запасами зерна привлекала к себе всех этих Цезарей, и Марков Антониев (а вслед за ними – целую череду художников и поэтов). Хотя, конечно, не исключено, что и ее чары сыграли не последнюю роль; и в чем‑то, возможно, Паскаль прав, утверждая, что если бы форма ее носа была бы хоть чуточку иной, могла бы измениться вся история Европы.

Между тем культура земледелия в Европе значительно отставала от этой, может быть, самой богатой провинции Римской империи. Поэтому и приручения этого зверька здесь не было и долгое время кошка была большой редкостью. Но и на нашем континенте она в течение короткого времени завоюет совершенно особое положение. Так, со временем у греков сложится поверье, что сестре Аполлона богине Артемиде (в римском пантеоне, многое унаследовавшем от Эллады, ее олицетворяла Диана) свойственно принимать вид кошки, и поэтому она находится под ее покровительством и защитой. В Древнем Риме кошка, кроме того, очень скоро станет символизировать свободу и независимость, именно она (каждому богу греческого и римского пантеонов было «положено» какое‑то свое животное) будет сопровождать богиню свободы Либертас и всегда изображаться рядом с ней. Поэтому неудивительно, что изображение кошки помещалось на знаменах восставших рабов Спартака.

Впрочем, в отличие от Востока, в Европе кошка еще долго продолжает оставаться какой‑то редкой диковинкой. Об этом говорит тот факт, что в правовой практике некоторых европейских государств было обычной нормой фиксировать цену, которую можно запросить за кошку, и определять состав тех (скорее всего бойцовских, охотничьих) качеств, что имел право требовать от продавца покупатель. Существовали строгие законы, охранявшие ее как собственность обывателя. Примерно в тысячном году нашей эры человек, убивший кошку, обязан был платить штраф – овцу, ягненка или довольно большое количество пшеницы. При этом зерна должно было хватить для того, чтобы полностью засыпать ее подвешенное над землей за хвост тело; поскольку же у кошек оно может очень сильно вытягиваться, в те времена это животное должно было представлять собой довольно значительную материальную ценность.

В Германии еще в XIV веке кошки ценились настолько высоко, что в некоторых купчих они даже указывались в реестре движимого имущества, которое продающий уступал вместе с фермой. Так что известный кот, достающийся в наследство одному из сыновей, – на самом деле не так уж и мало (а впрочем, вовсе не исключено, что именно это‑то обстоятельство и сделало его одним из самых знаменитых сказочных героев).

В России в своде законов XIV века «Правосудье митрополичье» штраф за похищение кошки был равен штрафу за украденного вола и составлял 3 гривны, в то время как за кражу коровы платили всего 40 кун (в одной гривне было 50 кун). (Кстати, и сегодня в законодательстве России, да и многих других стран, кошка – это личная собственность. Поэтому при бракоразводном процессе, сопровождающемся разделом имущества, она рассматривается как совместно нажитое добро или достояние одного из супругов. При краже или убийстве кошки оценивается ее продажная стоимость, если, конечно, она заверена документально; больше того, в том случае, когда животное убито или травмировано умышленно, его хозяева вправе потребовать возмещения морального ущерба.)

Впрочем, не будем идеализировать – и в нашем национальном культурном наследии связь кошки с нечистой силой может быть прослежена вполне отчетливо. Достаточно вспомнить о том, что у русских старообрядцев в начале XVIII века кот выступал как сатирическое изображение Петра, между тем сам Петр в их глазах был неким исчадием, в его воцарении виделось даже провиденное Апокалипсисом пришествие Антихриста. Но это не мешало относиться к нашей героине с симпатией, и по народным поверьям считалось, что человек, убивший кошку, семь лет ни в чем не будет знать удачи. Кто знает, может быть и поэтому эпидемии чумы у нас никогда не достигали такого гибельного размаха, как в Западной Европе.

А нужно сказать, что в распространении кошек на нашем континенте сыграет свою роль еще и эта черная напасть. Возвращающиеся из «святых земель» рыцари в трюмах своих кораблей, вместе с награбленной там добычей, везли с собой и ставших своеобразным наказанием Европы крыс. Между тем крысы – это не только угроза зерновым запасам европейца; мгновенно расплодившиеся, они обрушат на континент страшные эпидемии черной смерти, и только кошка окажется самым верным и самым надежным союзником человека в борьбе с разносчиками заразы.

Кстати, о крысах. В осажденном немцами Ленинграде к весне 1942 года кошек уже не осталось. И тогда ко всем бедам города добавилось еще и это – несметные полчища не знающих пощады грызунов. Свидетели рассказывают, что они огромными стаями шли по Шлиссельбургскому тракту (ныне проспекту Обуховской обороны) прямо к мельнице Ленина, где тогда мололи муку из зерна, привезенного с Большой земли. В крыс стреляли, пытались даже давить танками, но ничто не помогало, – они просто забирались на танки и продолжали свой путь. Хлеб погибал… И вот в 1943 году, сразу же после прорыва блокады, ленинградские власти приняли свои меры – за подписью П.С. Попкова вышло постановление Ленсовета: «Выписать из Ярославской области и привезти в Ленинград четыре вагона дымчатых кошек». (Я почерпнул этот факт из воспоминаний блокадницы Киры Логиновой, опубликованных в 4 номере альманаха Совета ветеранов Великой Отечественной войны СПб Союза художников и Выставочного центра СПСХ в 2001 году.) Вот так скромная кошка внесла свой вклад и в спасение моего родного города, блокаду которого от первого до последнего дня перенесли моя бабушка и моя мать и которую командиром роты автоматчиков в составе Второй Ударной армии нового формирования прорывал мой отец. Может быть, в возблагодарение заслуг именно этих четвероногих спасателей на обращенных друг к другу фасадах Малой Садовой, близ Невского, установлены чугунные немножко стилизованные фигурки, одна из которых изображает прогуливающегося по карнизу бравого, как гусар, кота, другая – сидящую в позе скромной «копилочки» кошку, которая изо всех сил делает вид, что ей нет до него решительно никакого дела. Кстати, последнюю в народе, по слухам, тоже зовут Василисой.

Для справки: самым лучшим ловцом мышей признана пестрая кошка по кличке Таузер, принадлежавшая компании Глентаррет Дистиллери Ltd, Перт и Кинросс, из Шотландии (Великобритания). Кем‑то подсчитано, что за всю свою жизнь она поймала 28899 мышей: в среднем 3 мыши в день. Она умерла 20 марта 1987 г.

В среднем же считается, что кошка, несущая дежурство при зернохранилище, спасает до 10 тонн зерна в год; и нужно ли удивляться, что даже сегодня во многих странах кошки состоят «в штате» пищевых складов. Впрочем, не только там – они, например, включены в штат Британского музея, пятьдесят кошек числятся и среди «сотрудников» Эрмитажа. (Кстати, об Эрмитаже. Кошки – хозяева его непарадной, подземной части; для облегчения их службы двери подвалов музея даже оборудованы специальными лазами. Так повелось еще со времен Елизаветы. Но сегодня кормятся они уже не крысами и мышами, тех отпугивает сам кошачий запах, а благодарственными подношениями знаменитого музея.) Четвероногих «сотрудников» ставят на официальное довольствие. Больше того, за свою службу кое‑где (например, в Австрии) им полагается даже официальная пожизненная пенсия, которая регулярно выдается мясом, молоком и бульоном.

Впрочем, если уж мы упомянули о вкладе кошки в нашу общую победу во второй мировой войне, необходимо сказать и о том, что в Европе ее заслуги были отмечены учреждением специальной медали, на которой было выгравировано: «Мы тоже служим родине»; эта медаль выдавалась животным, отличившимся при спасении человеческих жизней.

Но вернемся в средневековую Европу.

Точно так же, как и на Востоке, в западноевропейских странах она распространяется не только как «полезное домашнее животное», но еще и как некий специфический культурный феномен. Вот только здесь на кошку смотрят уже совершенно иными, нежели на Востоке, глазами, – мрачный мифологический шлейф тянется за нею; долгое время в кошке видят вестницу каких‑то темных сил, она вызывает что‑то вроде суеверного трепета и неприязни. Дело в том, что Европа приняла крещение, но, уверовав в Христа, она теперь отвергала все то, что было связано с язычеством; новообращенным вообще свойственно бороться с тем, чему они сами же недавно поклонялись. Вот так и здесь. Дело доходило даже до того, что религиозными фанатиками и ортодоксами того времени сжигались старинные библиотеки, разбивались ценнейшие скульптуры, чудом сохранившиеся образцы которых сегодня занимают лучшие залы ведущих музеев мира.

Вспомним, ведь даже у Данте, многое сделавшего для «реабилитации» античной культуры, в его «Божественной комедии» язычники (и, страшно подумать, сам Вергилий!) попадают не куда‑нибудь, а прямо в ад, и все только потому, что они поклонялись не тем – не христианским – святыням. Кошке же, как мы уже могли видеть, приписывалась мифическая связь с силами, которые олицетворялись языческими богами, – а с переменой мировоззрения эта связь была переосмыслена уже как союз с нечистой силой, иными словами, как бесовская связь. В одной из ранних версий легенд, рождавшихся на мотивы сюжетов Тайной вечери, кошка даже выступала в качестве символа предательства.

К тому же, изучая Библию, священнослужители обнаружили, что кошка упоминается в ней всего лишь один раз, причем там, где живописуется «мерзость запустения», языческие идолища: «На тело их и на головы их налетают летучие мыши и ласточки и другие птицы, лазают также по ним и кошки» (Послание Иеремии, 21). Правда, в русском переводе упоминание о ней встречается и в других местах, но иноязычные тексты прямо указывают на нашу героиню только здесь. Может быть, и это служило побуждением к тому, чтобы считать все кошачье племя исчадием ада.

Со временем возникло предание (о нем упоминает один из знаменитых братьев‑издателей, Якоб Гримм), согласно которому кошка может превращаться в колдунью, а колдунья – обратно в кошку. И потом, кошка – это ведь ночной хищник, а в представлении христианина ночь – пора дьявола; именно в это время, за день изнемогшая от суетного, душа христианина становится едва ли не беззащитной перед ним.

Свидетельством о ее принадлежности к темным силам было и то, что кошка оказывалась иммунной к запретам, налагаемым христианской обрядностью. Так, одна английская легенда рассказывает о монахе, который задумал обратить в католическую веру десять кошек. Это ему почти удалось, однако вскоре они все же были отлучены от церкви: причиной тому стал случай, когда одна из них в воскресный день позволила себе съесть мышь.

Словом, оснований было больше чем достаточно, поэтому вовсе не удивительно, что борьба за чистоту веры, особый этап которой отмечен знаменитой буллой Иннокентия VIII от 1484 года (в ней утверждалось, что колдовство и поклонение дьяволу – это реальность, которую церковные власти обязаны искоренять самым решительным и строгим образом), не могла не сказаться и на судьбе нашей героини. Меж тем сама она главой Римской церкви была определена как «языческий зверь, состоящий в сговоре с дьяволом».

Так что долгое время, даже когда амбары Европы наполняются вполне достаточными запасами зерна, кошка все еще чуждается человеческого дома. Впрочем, вернее будет сказать, что ее чуждается сам человек. В некоторых странах, например, во Франции, кошку считали чудовищем, одним из обличий Сатаны. Она часто фигурирует в процессах ведьм, и, например, в Meце в этот период ежегодно в Иванов день сжигали кошек десятками. Еще более жестокий обычай существовал во Фландрии, в городе Иперн. Среда на второй неделе поста называлась там «кошачьей средой»: в этот день кошек бросали с высокой башни. Историческое предание говорит, что этот обычай был установлен в 962 году графом Балдуином Фландрским; только через семьсот лет, в 1674 году эти варварские расправы были прекращены, однако через некоторое время в 1714 возобновились. Существуют свидетельства, что кошек сбрасывали с ипернской башни еще в 1868 году.

К слову сказать, в гонении на кошек не остались незамеченными даже коронованные особы; начиная с Людовика XI и до Людовика XV, французские короли должны были присутствовать на церемонии казни. Правда, однажды в истории Франции бедным кошкам было сделано снисхождение: Людовик XIII в молодости добился у своего отца Генриха ІV помилования кошек; но передышка продлилась всего два года, и принц, вступив на престол, сам стал по примеру своих предшественников разжигать огонь под очередным костром.

Зачастую владельцев черных кошек, а иногда, впрочем, и белых, обвиняли в сговоре с нечистой силой. Многие из их хозяев в период средневековья были заживо сожжены на кострах. Нередко на старинных картинах кошка изображена в обществе колдуна, кудесника, весталки. Так что в Европе ее распространение вовсе не напоминало триумфальное шествие.

Кстати, и в самом деле люди настолько верили в магическую силу черных кошек, что долгое время использовали их чуть ли не во всех магических ритуалах. Аптекари добавляли в свои снадобья их кровь, жир и мочу. Часто, чтобы защитить свое жилье от нечистой, силы люди замуровывали кошек живьем в стены здания, веря, что таким образом можно отпугнуть демонов и отвратить от живущих в доме болезни и другие неприятности. Кошачьим мясом привораживали любовь и лечили неизлечимые болезни. Еще в начале XX века в отдаленных штатах США закапывали мертвую кошку в лесу неподалеку от деревни для того, чтобы у жителей не было бородавок. Подтверждение этого суеверия можно найти в книге Марка Твена «Приключения Тома Сойера». «Возьми кошку и ступай с ней на кладбище незадолго до полуночи к свежей могиле, где похоронен какой‑нибудь плохой человек, и вот в полночь явится черт, а может, два и три, но ты их не увидишь, только услышишь… ихний разговор. И когда они потащат покойника, ты брось им вслед кошку и скажи: «Черт за мертвецом, кот за чертом, бородавки за котом – тут и дело с концом, все трое долой от меня!».

Конечно же, не одним только религиозным рвением объяснялись все те испытания, что выпали на долю нашей героини: свойственная человеку жестокость добавляла к ним и что‑то свое. Вот, например. Король Испании Филипп II, который, как рассказывают, еще в детстве прославился тем, что сжег на костре живую обезьянку, а впервые в жизни смеялся, получив известие о Варфоломеевой ночи, в часы отдохновения от своих высоких государственных обязанностей развлекал придворных «кошачьим клавесином». Этот «музыкальный инструмент» представлял собой своего рода пыточную камеру – длинный ящик особой конструкции, разделенный на четырнадцать отсеков, в каждый из которых помещались специально отобранные кошки, обладающие голосами различного тона. Головы несчастных животных просовывались наружу, а хвосты были закреплены неподвижно под клавиатурой клавесина. Когда нажимали на клавиши, острые иглы, которые были соединены с ними, впивались им в хвост.

Такой «клавесин», как кажется, получил и долгую жизнь, и довольно широкое распространение, если и через сто с лишним лет наш Петр I во время своего пребывания в Гамбурге тоже имел возможность заказать его для своей кунсткамеры.

Впрочем, куда большим живодерством на Руси грешили и до Петра. «А когда начал он подрастать, лет в двенадцать, – пишет о современнике Филиппа II, Иване Грозном, Андрей Курбский, – начал сначала проливать кровь животных, швыряя их с большой высоты – с крылец или теремов… а воспитатели льстили ему, позволяли это, расхваливали его, на свою беду научая ребенка.» Бежавший от царского гнева князь не уточняет, кто именно был жертвой забав будущего грозного государя, но ведь кошка – это самое первое, что приходит здесь на ум. От жестокости же по отношению к ней до свирепости, обращенной на человека, если и не один шаг, то во всяком случае не так уж и далеко, и стоит ли удивляться продолжению: «Когда же стало ему лет пятнадцать и больше, тогда начал он и людей бросать и, собрав вокруг себя толпы молодежи из детей и родственников названных сенаторов, стал разъезжать с ними на конях по улицам и площадям, скача повсюду и носясь неблагопристойно, бить и грабить простых людей, мужчин и женщин.»

Однако история имеет не только свою – не во всем открытую нам – логику, но и какие‑то свои загадочные извивы; вот и в завоевании кошкой Европы известную роль сыграли крутые повороты в развитии все того же христианства, которое когда‑то чуть не объявило ее вне закона. Если в католических странах наша героиня долгое время оставалась под подозрением, то утверждавшийся в ходе свирепых религиозных войн протестантизм обеспечивал ей то, что на дипломатическом языке принято называть режимом наибольшего благоприятствования.

Уже в покоях английского короля Карла I (не такого, кстати, и глубокого католика, если он в 1628 году посылал свои войска на помощь осажденным во французской крепости Ла‑Рошель гугенотам) жила кошка, которая, по глубокому убеждению венценосца, благотворно влияла на его судьбу. Он так боялся потерять любимое животное, что заставлял стражу ревниво охранять его. Но пришел срок и ставшая его талисманом кошка умерла. «У меня не будет больше в жизни удачи», – вот слова, приписываемые королю по этому печальному случаю. Будущее полностью подтвердило их, ибо уже на следующий день он был арестован, а несколько месяцев спустя ему отрубили голову.

Отчего именно изменилось отношение к ней – не вполне ясно. Может быть, оттого что приверженцы нового религиозного течения с гораздо большей трепетностью относились к соображениям экономической пользы (а экономическая полезность этого зверька не подлежала никакому сомнению, мы уже могли в этом убедиться). Может, оттого что им вообще было свойственно глубокое и искреннее уважение ко всякому – а значит, и к чужому – труду (трудолюбие же и добросовестность этого маленького верного помощника человека, как свидетельствуют уже приведенные здесь цифры, было достойно самой высокой похвалы). Может быть, просто оттого что любое новое течение мысли всегда отвергает символы враждебной ему идеологии… Так что судьба ее прибившегося к человеку рода оказывается вплетенной еще и в действие многих потаенных пружин европейской истории.

А может, просто потому что и в самом деле наступало новое время: ведь даже в католической Франции глава ее церкви и ее первый министр, поставивший своей задачей разгромить партию гугенотов (кстати, именно его запечатленные блистательным пером романиста козни очень скоро заставят переволноваться еще и всех поклонников отважных королевских мушкетеров), держал в своем дворце, как говорят современники, двенадцать кошек. Он даже не забыл упомянуть о них в своем завещании. Впрочем, отдадим должное и самому кардиналу, ведь гугеноты для него были не столько религиозной, сколько политической оппозицией. А какое централизованное государство будет мириться с ее существованием? Сам же он одновременно был и противником не знающей никаких компромиссов испанской католической партии, унаследовавшей и нетерпимость, и жестокость уже упомянутого здесь Филиппа II, иными словами, противником самых твердолобых ревнителей устоев римской церкви.

Словом, как бы то ни было, наша кошка довольно скоро преодолела и это отчуждение и расселилась повсюду, в конце‑концов завоевав все материки.

На территории содружества, когда‑то составлявшего единый Советский Союз, кошки появились в Древнем Урарту, государстве, существовавшем в IX‑VI веках до нашей эры на территории Армянского нагорья, и в Ольвии, античном полисе на берегу Днепро‑Бугского лимана, в VII‑VI веках до н. э. Эти государства имели обширные связи с древним миром и, в частности, с Египтом. Скифы тоже знали кошек, но в курганах пока обнаружена лишь одна кошачья косточка. В V‑VIII веках нашей эры они уже жили в Прибалтике, а в Х‑ХIII веках – на землях Древней Руси, правда были малочисленны. В Ярославском Поволжье в курганах X‑XI веков останки кошек были обнаружены лишь в двух из двухсот.

Новому свету она была подарена французскими миссионерами во времена его колонизации; первое официальное упоминание о кошках в Америке относится к 1626 году. Кстати, во многом именно Франции принадлежит заслуга окончательной «реабилитации» нашей героини, это происходит с появлением в 1727 году «Истории кошек», принадлежавшей перу Монкрифа. С XVIII же века в Европе, и в первую очередь в Англии, начинается работа по выведению новых пород, которая продолжается и по сию пору.

Вот цифры, свидетельствующие о распространении нашей героини. В настоящее время в США, согласно ежегодному исследованию, проводимому Институтом кормов для домашних животных (Pet Food Institute, PFI), в 2002 году, численность домашних кошек достигла 76,8 миллионов. Этот Институт проводит статистические исследования численности домашних кошек и собак в США ежегодно, начиная с 1981 года. Тогда американские семьи имели 54 миллионов собак и 44 миллионов кошек. В 1987 году численность домашних кошек превысила численность собак. Данная тенденция, отмеченная PFI в ходе многолетних исследований, сохраняется и в настоящее время. В Бразилии их число доходит до 100, в ФРГ – простирается до 6, в Великобритании – достигает 12 миллионов особей. Впрочем, пальма первенства отдаются Австралии, где на каждые 10 жителей приходится 9 кошек. Сколько кошек в нашей стране, не знает никто.

Связанные с нею поверья переживают века.

В немецком языке сохранилась пословица: «Кто кошечку побьет – счастья в жизни не найдет». Кстати, в поверьях некоторых германских земель девушка, которая не заботится о кошках в доме, будет наказана едва ли не самым страшным, что может грозить женщине, – бесплодием. Было время, когда там новобрачным дарили кошку. В Силезии девушки, которые любят гладить кошек, обязательно выйдут замуж за хорошего человека. Напротив, если молодая девушка наступит на кошачий хвост, считают фламандцы, ей ни за что не найти мужа. В некоторых французских провинциях кошка первой должна войти в дом молодоженов. В деревнях французской провинции Севенны, если кошка сама появляется в доме, ее необходимо хорошо принять, тогда она принесет ему счастье и процветание. А чтобы удержать ее в доме, нужно намазать ей лапки маслом и заставить трижды пройтись у очага. В Японии у ворот домов часто можно встретить фигурку кошки – символ домашнего очага и уюта. Да и в России, в обряде новоселья по сию пору первой в дом впускается кошка – именно ей надлежит стать охранительницей нашего жилища.

Сегодня наша славная героиня обжила не только фольклор; отразивший быт народов, людские воззрения, верования, идеалы, он уже не вмещает ее. Кошек чеканят на монетах. Например, в Англии, по учреждению королевы Елизаветы II в 90‑х годах прошлого века было выпущено несколько золотых и серебряных монет, с изображением сиамской, персидской, британской голубой короткошерстной, наконец, просто дворовой кошки. Им ставят памятники. Так, например, в Сорбонне (в ознаменование ее заслуг перед медициной); памятник с замечательными словами Бернарда Шоу на постаменте: «Человек культурен в той мере, в какой он понимает кошку» в 2002 году открыт и на территории Санкт‑Петербургского Университета…

Кстати, о заслугах перед наукой. Не следует думать, что здесь ее роль чисто пассивная, страдательная. У французского исследователя Бернара Куртуа, когда он завтракал в своем рабочем кабинете, на плече обычно восседал любимый кот. Однажды коту это надоело, он спрыгнул на стол и разбил склянки с реактивами. Хранившиеся в них жидкости смешались, и в результате химической реакции в воздух поднялись фиолетовые клубы пара. Когда они осели, Куртуа заметил на соседних предметах кристаллический налет. Это был неизвестный в те времена свободный йод. Так, благодаря коту было сделано довольно крупное научное открытие. Датский ученый Финзен как‑то обратил внимание на необычное поведение больной кошки, примостившейся на крыше дома. Она сидела на той ее части, которая освещалась солнечными лучами. Как только тень приближалась к нему, кошка тотчас же переходила на новое место, освещенное солнцем. Такие маневры она повторила несколько раз подряд. И Финзен задумался. А нельзя ли солнечными лучами лечить людей? Доверившись инстинкту животного, ученый начал свои эксперименты. Они показали, что благотворное лечебное действие оказывают лучи фиолетовой части спектра. Тогда‑то и было предложено использовать ультрафиолетовые лучи в лечебных целях. Эта идея была успешно осуществлена, за что Финзен Нильс Рюберг через какое‑то время был удостоен Нобелевской премии. Так что вклад нашей героини неоспорим и здесь.

Словом, кошка давно вошла не только в дом, – в самую нашу жизнь. Но вместе с тем по‑прежнему, глядя в ее загадочные фосфоресцирующие глаза, как через отверстия таинственной камеры‑обскуры, человек заглядывает в какую‑то жутковатую потусторонность; даже мурлыкая на наших коленях, она остается бесконечно далекой от нас, и там, в этой потусторонности, нередко вспыхивает нечто такое, перед чем в молчании смиряется вся наша гордыня.

Иной мир, иной разум , внимательно изучая нас самих, смотрит оттуда.

В самую нашу душу…

В общем, кошка уютно устроилась не только на Востоке, но и в жилище европейца, американца, австралийца и так далее, и так далее, пока, наконец, в марте 1994 года она не появляется в моем доме. А ровно через десять лет, в марте 2004 года мою голову посещает счастливая мысль поведать миру непростую историю этого маленького симпатичного существа.

ГЛАВА 3. ДОМ

В которой читатель вводится в дом героини, знакомится с его обитателями и узнает о тех отношениях, которые связывают их

Она быстро освоилась в моем доме. Очень скоро разобралась, кто есть кто в нем. С готовностью усвоила все те нехитрые правила, которым отныне ей долженствовало подчиняться.

Ее обучение проходило легко и быстро (в молодости и у нас все проходит легко), иногда хватало даже одной строгой интонации. Впрочем, там, где маленькие кошачьи соблазны эту интонацию заглушали, приходилось прибегать и к иным, традиционным, наверное, в любой семье, средствам воспитания.

Так, однажды мое внимание привлек ее внезапно пробудившийся интерес к оконной портьере. Слегка колеблющаяся от потока воздуха, ее ткань казалась живой. А впрочем, если и не живой, то все равно очень заманчивой. Правда, пока кошка еще только осторожно присматривалась к этому волнующему инстинкты ее юного тела движению. Она трогательно тянулась к занавеси своим раздувающимся от вожделения носиком, но я‑то уже хорошо знал, что должно было последовать за этим. Сначала она будет осторожно пробовать ее на ощупь «мягкой» лапой, а вскоре (если не сразу же) вслед за этим в ход пойдут уже успевшие напечатлеть многое на обстановке моих комнат когти.

Однако портьеры – это всегда предмет самой строгой табуации, это некая семейная святыня, осквернение которой дерзкими кошачьими когтями способно возмутить любую хозяйку любого дома. И вовсе не исключено, что здесь, в конечном счете, сильно не поздоровилось бы всем: и мне, и нашему сыну, и, может быть, даже самой кошке. И потом, нужно было считаться с тем, что сейчас прямо на моих глазах создавался прецедент, способный определить многое во всем ее будущем поведении в моем доме. Словом, необходимо было незамедлительно принимать самые решительные меры, и вот моя рука (так, чтобы кошка не могла ее видеть) осторожно просовывается за плотную ткань портьеры, и уже оттуда весьма чувствительно, но все же не настолько, чтобы причинить ей боль, я щелкаю пальцем прямо по ее недозволительно любопытному носику.

Несказанное изумление, словно взрывной волной, отбрасывает назад мою питомицу! Она приземляется боком к портьере сразу на все четыре вытянутые в струну лапы, крутой дугой выгибает свою спинку и распускает хвост; этот маленький зверек становится в два раза короче, но зато и в два раза выше. Такой боковой стойкой кошки обычно пытаются если и не запугать своих противников, то, по меньшей мере, произвести на них впечатление. Все дело здесь в угловых размерах вертикали: чем они больше, тем страшней их обладатель.

По секрету сказать, она ужасная трусиха, но вызывает уважение, что сейчас этот четвероногий пушистый комочек, никуда не убегает, а встает в задиристую стойку и лихо, как боевое знамя, вздымает над собою свой взъерошенный хвостик. Впрочем, она вовсе не собирается драться, скорее кошка просто рассчитывает на то, что ее неожиданный противник не выдержит этой «психической» атаки и отступит сам.

В то же время вытаращенные глаза выдают напряженную работу стремительно развивающейся мысли (нет, не той спокойной размеренной мысли, какой она обычно предается лежа на диване или на наших коленях, – здесь «мозговой штурм», здесь некое подобие того, что овладевает попавшим в самый жестокий цейтнот шахматным гроссмейстером): моя питомица лихорадочно пытается осмыслить только что произошедшее. Впервые в ее короткой жизни она столкнулась с чудом, которое противоречит всем инстинктам ее древнего кошачьего рода: казалось безобидная на вид ткань, вещь, на которой безнаказанно висли поколения ее пра‑пра‑бабок, вдруг обнаружила способность к внезапному предательскому броску!

Она переводит свой ошарашенный взгляд на меня, как бы призывая разделить с нею глубокое возмущение этой ничем не спровоцированной бессовестной агрессией; и я всем своим видом выражаю столь же глубокое сочувствие и глажу ее полосатую мордочку, спинку, давая тем самым понять, что лучше уж держаться поближе ко мне, надежному и верному ее защитнику, чем к этой противной вероломной занавеске. По‑видимому, она охотно соглашается со мной, да к тому же и ее нахальная обидчица, как кажется, вовсе не думает отступать, несмотря на все недвусмысленно поданные ей знаки.

Словом, урок не проходит даром, и с тех пор все портьеры на моих окнах оказываются за пределами ее интереса. (Впрочем, увы, все это совершенно не касается тюля, который вторым слоем висит на тех же самых карнизах: украдкой, как бы понимая, что совершает что‑то запретное, она, запустив в него когти сразу всех четырех своих лап, с упоением раскачивается на нем; правда, завидев хозяйку, стремительно уносится куда‑то под кровать.)

Я сказал, что кошка довольно быстро разобралась, кто есть кто в моем доме, но это требует размышлений.

Иногда казалось, будто она решила, что самой важной персоной здесь (сразу же после меня, ибо мое верховенство, разумеется же, не подлежало ни сомнению, ни – тем более – критике) была именно она и уже только потом – моя покойная жена. Сын в счет не шел, с ним у нее были какие‑то свои (впрочем, довольно симпатичные) отношения: по большей части он не обращал на нее вообще никакого внимания, и ей оставалось лишь украдкой заискивать перед ним. Подлизываясь к этому суровому нордическому характеру, она, как школьница, часто задирала его своими колючими коготками, и казалось обмирала от счастья, когда он в ответ начинал катать ее ногами по всему полу.

Кошка бдительно следила за тем порядком вещей, который ей хотелось бы установить, и старалась пресекать все попытки моей жены посягнуть на ее прерогативы, другими словами, на исключительные, принадлежащие только ей, кошке, права. В случае чего она вполне могла цапнуть «нарушительницу конвенции» своими зубами (после этого, правда, она на всякий случай сразу же улепетывала все под ту же кровать).

Конечно, и в самом деле только ей одной разрешалось свиваться в клубок на моих, верховного божества этого дома, коленях. Но если у кошки время от времени и возникали какие‑то сомнения в оценке действительного положения в доме моей жены, то тут ее быстро ставили на место. При всей свойственной ее природе наблюдательности и сметке здесь, как кажется, обнаруживались принципиальные пределы кошачьего разумения; хозяйка же дома умела постоять за себя, и снятый с ее ноги тапок был аргумент, которому моя питомица не могла противопоставить решительно ничего.

Впрочем, что взять с животного, отстоящего от нас на несколько пролетов единой эволюционной лестницы, если я и сам‑то замечал, что моя жена вертела мною с ловкостью циркового жонглера только тогда, когда менять что‑либо в принятых решениях уже было поздно. Правда, я не был в претензии, ибо все эти решения каким‑то таинственным для меня образом всегда оказывались лучшими из возможных (я ведь тоже не лишен наблюдательности, и видел, что они одобрялись ею, а это для меня, как и для всякого мужчины, – самый надежный критерий). Секреты же тех фокусов, которые она проделывала со мной, в полной мере я так и не смог разгадать за все двадцать пять лет – лучших лет моей жизни. Но ведь я – умней (умней?) кошки.

Кстати, об уме. Одно из любимейших развлечений, которому кошка готова посвящать чуть ли не весь свой досуг, – это «охота»; спрятавшись за изломом коридора, она караулит каждый шорох и неожиданно набрасывается на меня, как только я оказываюсь в пределах досягаемости ее атакующих когтей. Рассказывают, что прирученный четой Берберовых Кинг любил бросаться на своего хозяина именно в ту секунду, когда, переодевая штаны, тот пританцовывал на одной ноге. Моя питомица – не лев, но, близкая родственница этих великолепных царственных кошек, она, конечно же, вправе иметь какие‑то свои предпочтения; и особенное удовольствие для нее состоит в том, чтобы подловить меня с чашкой чая в руке, когда я из кухни направляюсь к своему телевизору. Однажды, устав подтирать пол, я решил проучить ее. Вот только как? – тонкий слух и молниеносная реакция дают этой маленькой озорнице явное преимущество перед человеком. Впрочем, природа не зря дала нам, людям, разум, и разум «царя природы» в конечном счете обязан был восторжествовать. Правда, признаюсь, мысль использовать элементарные законы оптики пришла в мою голову не сразу (все‑таки гуманитарное образование имеет и какие‑то свои изъяны), но так или иначе решение пришло: ее должна была выдать зеркальная дверца шкафа, стоящего прямо в створе коридорного ответвления. На самом деле эта деталь меблировки постоянно была в поле моего зрения, но давно уже выйдя из того счастливого возраста, когда находят особое удовольствие видеть свои отражения, мы с зеркалами большей частью существовали как бы в разных мирах. Между тем, оставаясь невидимым, с помощью этого магического стекла я легко мог бы обнаружить засаду… Но первое, что предстало мне в зеркале, как только я обратился к нему, были ее горящие азартом глаза: отвернув голову в сторону, чуть ли не противоположную той, откуда должна была появиться «добыча», кошка сама внимательно следила за моим отражением. Но поразило не столько это, сколько другое – их выражение. В этих внезапно встретившихся с моими глазах вдруг вспыхнула смесь удивления (Господи, да уж не тем ли, что не ей одной пришла в голову не простая для любого не обделенного сообразительностью идея?) и одновременно восторга, больше того, гордости за своего находчивого сметливого хозяина! Вот это удивление и эта гордость явно свидетельствовали о том, что у кошки были какие‑то свои, может быть, не во всем совпадавшие с нашими, представления о градации талантов всех тех, кто делил с нею кров.

Словом, она судила вовсе не по внешним признакам власти; решительный голос и широкая амплитуда сопровождающей его жестикуляции, столь контрастирующие с мягкой женской вкрадчивостью и пленительной пластикой движений, ничуть не обманывали это маленькое наблюдательное существо. Как кажется, ничуть не хуже моей жены она знала им настоящую цену, и подобно своей хозяйке, исподтишка пользовалась этим знанием (впрочем, к ее чести нужно заметить, что – подобно своей же хозяйке – кошка никогда не опускалась до явного злоупотребления им).

И все же дом стоял на моих плечах, поэтому маленькие хитрости и моей жены, и моей кошки в сущности были не чем иным, как обычной данью обычному мужскому великодушию, которая – конечно же – нисколько не раздражала меня, скорее напротив, иногда льстила и уже тем пробуждала во мне признательность по отношению к обеим. Так что моя власть, в конечном счете, не оспаривалась ни одной из них.

Но все же создавалось впечатление, что за следующую позицию в нашей семейной иерархии шли какие‑то постоянные споры. Может быть, все объяснялось тем, что моя жена до безумия любила ее и кошка почти не слезала с рук своей хозяйки. Этому новому члену нашей семьи даже ничего не нужно было просить для себя – все, как по мановению какой‑то волшебной палочки, появлялось перед ней еще до того, как ею осознавалась потребность. Отсюда вовсе не исключено, что кошке просто обязана была прийти в голову мысль о том, что она – это некое маленькое домашнее божество, безропотно служить которому должна даже сама хозяйка дома.

Впрочем, если подобная мысль иногда и посещала ее, то все же верховным началом нашего тесного семейного мира несомненно оставался я, самый сильный, самый страшный и уже одним только этим – самый красивый из всех живущих здесь, рядом с нею. В искреннем, иногда даже подчеркиваемом уважении ко мне явственно различалось, что в глазах кошки я был даже не вожаком нашей тесной семейной стаи, но – чуть ли не харизматическим, то есть наделенным откуда‑то свыше дарованной благодатью – ее вождем. Это не подлежащее обсуждению обстоятельство решительно выводило мой авторитет за пределы круга всех возможных притязаний кошки. Но как это маленькое существо, которому было всего несколько месяцев от роду, видя, что может вытворять с покладистым хозяином дома его умная жена, сумело разобраться в действительной иерархии его обитателей?

Тут есть над чем задуматься.

Самый простой ответ на этот сложный вопрос состоит в том, что кроме явных или, как говорится, бросающихся в глаза признаков авторитета существуют еще и такие тонкие проявления нашей натуры, которые могут регистрироваться лишь приборами, чувствительность которых на порядок выше обычных человеческих рецепторов (говоря простым языком, специфических «приемников», с помощью которых мы воспринимаем все идущие к нам извне сигналы).

Понятно, что в конечном счете все изменения эмоционально‑волевого настроя, все движения нашей мысли обязаны сопровождаться не только доступным стороннему наблюдению движением исполнительных органов нашего тела. То есть не только особым сверканием глаз, подчеркнутым изменением тональности и тембра голоса, амплитуды и траектории сопровождающих все произносимые нами слова жестов, но и активностью каких‑то глубинных, скрытых далеко под поверхностным кожным покровом, тканей нашего организма.

Строго говоря, во всем этом принимает участие именно весь организм, а не только отдельные составляющие его органы или даже целые их системы. Но ведь весь – это значит каждая (из всех составляющих его миллиардов и миллиардов) отдельная клетка; безучастной ни к самым тонким переживаниям нашей души, ни ко всем извивам нашей мысли не может остаться вообще ни одна из них.

Между тем (физика утверждает, что любое работающее тело обязано что‑то излучать) активность любого живого материального существа всегда сопровождается каким‑то энергетическим выбросом в окружающую среду; и структура этого выброса не может быть безразличной к содержанию того, что в настоящий момент творится в глубине его психики. А значит, и все излучаемое человеком как‑то связано с движением его души. В каждое данное мгновение жизни состав всех истечений, начальный импульс которым сообщается именно этой непостижной субстанцией, обязан определяться тем, что, собственно, и формирует сиюминутную ее заботу. И если каждая клетка нашего тела принимает деятельное участие в подобной работе, такое излучение в свою очередь должно исходить из каждого элемента, полная сумма которых и образует весь наш организм. Отсюда и общее энергетическое поле, по всем физическим законам обязанное окружать любое живое существо, в конечном счете должно складываться из полной суммы всех этих разнохарактерных излучений.

На старых иконах было принято изображать святые лики в окружении некоего таинственного сияния – золотого нимба; впрочем, не только на иконах – сквозь кракелюры старинных полотен оно проступает над головой каждого, кто отмечен какой‑то высшей благодатью.

В христианской иконографии нимбы встречаются уже в IV веке. Первоначально они – а именно, мандорла (от итальянского mandorla – миндаль, миндалевидная форма), полностью заключающая в себе фигуру, – появляются в сценах Вознесения Христа. Изображение Христа в мандорле особенно свойственно иконографии Преображения Господня и Второго Пришествия; мандорла передает здесь сияние славы Господней. Это же значение прославления она имеет и в иконографии Успения Божией Матери. Начиная с V века с малым нимбом начинают изображаться также мученики и другие святые.

Впрочем, если быть точным, изобразительные формы нимбов восходят ко временам, задолго предшествовавшим христианскому искусству. Еще в античных изображениях нимб мог присваиваться языческим божествам, полубогам и даже героям в качестве атрибута их божественности. Такие изображения соответствовали древним представлениям о том, что тело богов состоит из легкой светящейся субстанции, причем эта субстанция, когда боги являлись в человеческом облике, давала себя знать как сияющее облако. В античных изображениях встречается и круглый нимб над головой изображаемого, и мандорла.

Словом, за сиянием, исходящим от отмеченного святостью человека, стоит не только дань неким церковным канонам, но и явственно увиденная взором художника физическая реальность. Сегодня мы называем это свечение аурой, еще чаще – биополем. Как кажется, это и есть видимая (то есть превышающая какие‑то среднестатистические «стандартные» пределы) часть полной суммы тех излучений, которые сопровождают все, включая и самые тонкие, отправления нашей жизни. Просто у обычных людей его интенсивность, как правило, недостаточна, чтобы стать заметной «невооруженному» глазу.

Однако оказалось, что существует реальная возможность с помощью тонко организованного эксперимента и особым образом настроенных физических приборов увидеть и даже запечатлеть на обычной фотографии все переливы многоцветной ауры даже обычных ничем не примечательных людей.

Открытие было сделано у нас, в Советском Союзе, еще в 1939 году супругами Семеном и Валентиной Кирлиан. Как‑то однажды фотопленка запечатлела руку, случайно оказавшуюся в поле электрического тока между двумя электродами. После проявления на ней проступило светящееся изображение, окруженное явственно различимым ореолом разноцветного излучения. Опыты повторялись и повторялись, и со временем было установлено, что без исключения все живые объекты, помещенные в электрическое поле, испускают специфическое радужное свечение. Что же касается ауры, окружающей человека, то обнаружилось, что в зависимости от сиюминутных переживаний, испытываемых нами эмоций, обдумываемых намерений характер этого свечения способен резко изменяться.

Были проведены эксперименты и с растениями. В высокочастотную установку, где с одной стороны располагается объект излучения, а с другой – металлический электрод с фотопленкой в виде экрана, поместили лист одного из них. На экране отразился его светящийся контур. Затем опыт усложнили, обрезав верхнюю часть листа, но через некоторое время на экране вновь возник полный контур, соответствующий неповрежденному листу. Это явление назвали феноменом «Призрачного видения». (Здесь сразу всплывает из памяти печально известный и всем хирургам, и всем перенесшим операцию загадочный феномен так называемых фантомных болей, то есть болей, ощущаемых человеком в недавно ампутированных у него конечностях.)

Словом, в ходе длительных исследований было окончательно установлено, что все живые организмы, в том числе и растения, всегда создают вокруг себя сложную картину физических полей, регистрируемых в оптическом и радио‑диапазонах, а также всякого рода излучений – инфракрасных, ультрафиолетовых, электрических, магнитных, акустических (а может быть и каких‑то других, еще неизвестных нам)… Общим названием этого эффекта и стало понятие биополя. Коконом этого биополя окутан каждый из нас.

Кстати, эта история имела продолжение в лаборатории профессора Клива Бакстера. Почти через тридцать лет после открытий четы Кирлиан, в 1965 году, исследователь занимался усовершенствованием своего детища – одного из вариантов «детектора лжи», или полиграфа. В работе над ним Бакстеру как‑то пришло в голову подсоединить датчики полиграфа к листку домашнего растения филодендрона. Вслед за этим ученый опустил один из листочков цветка в чашку с горячим кофе. Поначалу не было никакой ответной реакции. «А если испробовать огонь?» – подумал он, доставая зажигалку. И в тот же самый момент самописец прибора начал фиксировать некий бурный всплеск: кривая на ленте самописца резко устремилась вверх. Создавалось впечатление, что растение каким‑то чудесным образом прочло мысли человека.

Разнообразные эксперименты следовали один за другим, в их числе был и такой. Автоматически действующий механизм в моменты, выбранные датчиком случайных чисел (чтобы полностью исключить всякую возможность их предугадания), опрокидывал чашку с живой креветкой в кипяток. Рядом с нею стоял все тот же филодендрон с наклеенными на листья датчиками. Самописец всякий раз при опрокидывании чашки фиксировал эмоциональный взрыв: цветок явно «сочувствовал» гибнущей креветке. Но Бакстер не успокоился и на этом. Им было смоделировано некое условное «преступление». В комнату, где находились два цветка, по очереди заходило шесть человек. Седьмым был сам экспериментатор. Войдя, он увидел, что один из филодендронов сломан. Кто это сделал? Бакстер попросил участников эксперимента снова по одному пройти через комнату. В тот момент, когда в помещение зашел человек, сломавший цветок, датчики зафиксировали уже знакомый эмоциональный всплеск: филодендрон опознал «убийцу» своего собрата!

Все эти опыты поначалу произвели взрыв энтузиазма в научном мире. Однако через какое‑то время стало считаться чуть ли не дурным тоном упоминать о них, но шли годы, ученые страсти успокаивались, и наконец было установлено, что и растения, и все живые существа вообще все‑таки обладают и своим индивидуальным биополем, и пока еще не вполне разгаданной до конца способностью к его восприятию.

В конечном счете, оказалось, что биоэнергетическое поле, формируемое живой плотью, способно мгновенно изменяться под влиянием самых незначительных переживаний. Так, например, «кирлиановские фотографии» фиксируют резкое отличие сияния, сопровождающего состояние покоя, от излучения тревоги, взрывное изменение окружающей человека ауры, когда к нему случайно прикасается существо иного пола, игру энергетических выплесков, когда человеку приходится решать какую‑то сложную интеллектуальную задачу, и так далее, и так далее… Интенсивность, цвет, общая конфигурация, структура отдельных «протуберанцев» этого поля меняются ежесекундно в зависимости от ежесекундной же смены настроений, получаемой информации, работающей мысли. Но, конечно же, есть и нечто постоянное, – что, собственно, и характеризует индивидуальность каждого из нас, формирует своеобразный «паспорт» любого индивида.

Вот только, увы, человек способен увидеть все это лишь с помощью специальных физических приборов, обладающих к тому же и высоким разрешением. Но ведь человек – еще не вся живая природа, и, как кажется, многим другим ее представителям вполне доступен тот слой физической реальности, о котором говорят показания приборов; все биологические виды устроены по‑разному, и в чем‑то органы чувств одних организмов на целые порядки, как сказал бы математик, превосходят воспринимающую способность других. И здесь вполне закономерен вопрос: если что‑то подобное способно различать простое растение, то почему это не может видеть более развитое и сложно устроенное существо?

Таким образом, напрашивается мысль о том, что, может быть, та особая чувствительность человека, то, что мы называем «звериным чутьем», что, например, помогло обложенному Глебом Жегловым Фоксу, вопреки всем маскировочным мерам, почуять засаду и уйти из переполненного оперативниками ресторана, связана с восприятием именно этого таинственного энергетического поля, окружающего каждого из нас.

Словом, есть основания предположить, что в тканях нашего тела существуют какие‑то особые рецепторы, приемники, которые способны воспринимать и это излучение. Тот факт, что мы не видим его, мало о чем говорит. Во‑первых, наш глаз – это еще далеко не идеальный физический прибор. Во‑вторых, почему, собственно, мы обязаны верить утверждению о том, что у нас всего пять органов чувств? А каким из этих пяти (пожилые люди меня поймут) мы предвосхищаем изменение погоды? Какими из этих пяти человек распознает интриги, коварство, измену, любовь там, где все это скрывается самым тщательным (и, добавим, умелым) образом?

Наконец, в‑третьих, мы обязаны считаться с тем, что в этом мире за все приходится платить. Обретение сознания – это огромный шаг в общей эволюции жизни. Но заметим: эволюционное развитие – это ведь не только одни сплошные обретения, но и почти всегда какие‑то утраты. Взойдя на более высокую, нежели растительная, ступеньку, живая материя утеряла способность непосредственно перерабатывать солнечную энергию. Выйдя из океана на сушу, она оказалась не в состоянии извлекать кислород из воды, и теперь, погружаясь в воду, организм оказывается обреченным на удушье… Становясь разумным, живое тело теряет способность к восприятию огромных пластов информации, посылаемой нам всем внешним окружением. Ведь никакое сознание просто не в состоянии справиться с безбрежным морем поступающих отовсюду сигналов, и разумная деятельность – это в первую очередь деятельность, связанная с отсевом, отбраковкой ненужной информации, с тщательной ее сортировкой и фильтрацией. Люди, профессионально занятые наукой, знают это и согласятся со мной.

Разумеется, все эти утраты – далеко не абсолютны. Ведь и солнечная энергия как‑то по‑своему перерабатывается клетками нашего тела (вспомним о том же загаре), и кислород добывается многими из них в конечном счете совсем не из воздуха (ведь ткани нашего тела извлекают его из крови, а вовсе не из атмосферы). Поэтому что‑то всегда остается. Конечно же, остается и способность к так называемому «экстрасенсорному» восприятию, то есть к восприятию многого такого, что, казалось бы, лежит за среднестатистическими пределами «разрешающей способности» наших рецептеров.

Словом, пять органов чувств, каждый из которых «работает» в довольно узком диапазоне значений, – это отнюдь не полный ассортимент всех воспринимающих устройств. Они составляют собой скорее лишь гипертрофированно развитые сегменты какого‑то общего неделимого их массива, способного воспринимать и перерабатывать без исключения все, то есть любые из существующих в природе, внешние воздействия. Просто все то, что фиксируется именно этими сегментами, заглушает собой непрерывный поток возможно более слабых или менее контрастных сигналов, которые поставляются другими терминалами нашей психики.

Рационально, то есть строго логически и последовательно организованное мышление склонно отрицать существование всего того, что не поддается регистрации физическим прибором. Но вот парадокс: не существует вообще ни одного прибора, способного обнаружить такое начало, как любовь, но ведь она есть, и каким‑то «шестым чувством» мы ощущаем ее не только в самих себе, но и в других. Очевидно, и здесь играют роль какие‑то более тонкие приемники воздействий, нежели глаза и уши. Или (если угодно) действительный порог восприятия и наших глаз, и наших ушей, и всего остального расположен куда ниже, чем мы это обычно себе представляем, и пресловутое «шестое» чувство – это просто способность ориентироваться в подкритической зоне восприятий. Другое дело, что эта способность часто подавляется нашим рационализмом.

Но все то же, что есть у человека, обязано существовать и у животных, ведь, в конечном счете, все мы созданы из одной и той же биологической ткани. Поскольку же способностью к сознательной деятельности они не обладают, необходимость в подавлении какой‑то части общего информационного потока, поступающего к нам из внешней среды, у них значительно снижена. А значит, очень многое из того, что остается за пределами нашего внимания, у них оказывается в самом его центре.

И вот, завоевав свое место в нашем доме, эти существа оказались в состоянии отчетливо видеть многое из того, что мы и сами‑то о себе толком не знаем. Мы рисуемся перед далекими и близкими, пытаемся что‑то скрыть от них или, напротив, что‑то внушить; по большей части это удается, – но наши маленькие питомцы видят нас совершенно иными глазами, нежели глаза тех, на кого мы пытаемся произвести впечатление. Здесь уже тает диктат сиюминутных обстоятельств, исчезают все условности воспитания… многое… остается обнаженной перед ними самая наша суть, и ничто не заставит никакое животное подойти к человеку с черной душой.

У Николая Гумилева есть стихи:

У меня не живут цветы,

Красотой их на миг я обманут,

Постоят день‑другой и завянут,

У меня не растут цветы.

Даже птицы здесь не живут,

Только хохлятся скорбно и глухо,

А наутро – комочек из пуха…

Даже птицы здесь не живут.

Только книги в восемь рядов,

Молчаливые, грузные томы,

Сторожат вековые истомы,

Словно зубы в восемь рядов.

Мне продавший их букинист,

Помню, был и горбатым, и нищим…

…Торговал за проклятым кладбищем

Мне продавший их букинист.

В сущности эти стихи именно об этом.

Я многих обидел в своей жизни, у меня есть в чем покаяться, но, глядя, как это маленькое живое существо, пригревшееся в моем давно уже лишившемся былого уюта доме, тянется ко мне, хочется верить, что и мне где‑то там… может быть прощено многое…

Я сказал, что кошка хотела утвердить какое‑то свое место в моем доме. Но это, конечно же, нельзя понимать в привычном нам, людям, аспекте. Словом, и здесь все обстояло куда как тоньше.

Повторю уже сказанное раньше: кошки – это ярко выраженные индивидуалистки, они не сбиваются в стаи, а значит, все стайные инстинкты им в значительной мере, если не сказать полностью, чужды. Между тем стремление занять определенное место в какой‑то иерархической структуре – это прямая производная именно от стайной организации бытия. И потом, просто смешно подозревать обычную кошку, во всем зависящую от хозяйки дома, в чувстве какого‑то превосходства над нею. У домашней кошки, как, впрочем, и у любого домашнего животного вообще, что говорится, в крови – готовность без всякого ущерба для собственного самолюбия повиноваться любому из двуногих членов обретенной ею семьи, даже если это всего лишь ребенок.

Нет, как кажется, дело вовсе не в борьбе за место, за очередь подхода к семейной кормушке, просто кошка как‑то по‑своему ранжировала всех домочадцев, и каждому в зависимости от этой оценки, от нее досталось свое: мне – ее почтительность и уважение, сыну – ущемленная его равнодушием какая‑то робкая застенчивая «девичья» ревность, моей жене – беззаветная любовь.

О, это была не просто любовь, но любовь пламенная, с какими‑то «африканскими» взрывами страстей. Нужно было видеть, как они встречались после дневной разлуки!

Моя жена, не снимая пальто, первым делом хватала кошку; она брала ее подмышки и та безвольно обвисала у нее на руках. Выражение какого‑то счастливого ужаса появлялось у этого замирающего от восторга пушистого комочка. Кошка прижмуривала глаза и смешно втягивала куда‑то внутрь себя свою собственную мордочку; она хорошо знала, что сейчас обалдевшая от долгой разлуки хозяйка будет целовать ее прямо в нос, и эти нецивилизованные формы выражения человеческих чувств она не приняла бы, наверное, ни от кого.

По правде сказать, она предпочитала жесткую одежную щетку, с которой впервые ее познакомил я. Видно, та чем‑то напоминала шершавый язычок матери, вылизывавшей ее в первые дни, и, едва заслышав звук чистящихся одежд, она всякий раз стремительно с каким‑то сладостным постаныванием неслась ко мне и толкалась своей полосатой мордочкой прямо под этот нехитрый прибор.

Впрочем, от своей обожаемой хозяйки она была готова перенести еще и не такое. (Однажды моя питомица где‑то подхватила клещей; процедура смазывания внутренности ушных раковин какой‑то дрянью весьма неприятна и болезненна для любой кошки, но у нее на коленях она стоически переносила это наказание чуть ли не месяц.)

Взаимные излияния чувств продолжаются долго. Общаются между собой они на какой‑то сумбурной человечье‑кошачьей интерлингве, в отдельных лексических единицах которой не разобраться, наверное, никому (говоря по‑русски, несут они обе – невесть что), но общий смысл произносимого ими тем не менее улавливается довольно легко и отчетливо. В штормовом выплеске страсти они нетерпеливо перебивают друг друга и в то же время создают какой‑то поразительно согласный контрапункт, лейтмотив которого сводится к чему‑то вроде: «Ты (нет, – ты! ты!!) на свете всех милее!!!»; но уже через короткое время этот гармонический консонанс начинает перемежаться столь же согласной темой упрека: «О, как я страдала!» – говорит, нет, не говорит – кричит перебиваемый какими‑то громкими музыкальными всхлипами кошкин треск, и ему вторит что‑то подобное же мелодичное мурлыканье моей жены…

Но при всей той трогательной любви, которую она дарила хозяйке дома, что‑то в кошке было явно и от женщины. Так, например, стоило ей оказаться на моем плече (а в этой позиции она готова разъезжать по всей квартире хоть целый день, ее не сманивало оттуда даже предательство демонстративного наполнения ее мисочки разными гастрономическими соблазнами), как с ней начинало происходить что‑то необыкновенное. Когда никого нет вокруг, она обычно прижимается своей теплой головкой к моему уху и тихо трещит про себя о чем‑то приятном, но если рядом оказывалась моя жена, эта головка вдруг горделиво и дерзко откидывалась назад, и весь ее вид становился одновременно и торжествующим и надменным. Некий вызов, объединявший в себе и звенящий восторг юной Гюльчатай, которую Господин вдруг назначил «старшей по общежитию», и высокомерие незнакомки, что едет в открытой карете на полотне И.Н.Крамского, читались в ее взгляде. И даже ее мурлыканье окрашивалось в эти минуты в какие‑то новые тона.

Первой обратила мое внимание на то, что в такую минуту творится с нашей кошкой, моя жена, и я в самом деле отчетливо вижу все это в комнатных зеркалах. Ее вид и вправду не мог обмануть никого. Как направленный сверху вниз прямо на зрителя взгляд надменной красавицы в коляске выдает ее с головой: это вовсе не холодное отчуждение от всех, нет, напротив, – здесь страстное желание привлечь к одной только себе все чужие взоры

(…из глуби зеркал ты мне взгляды бросала,

и, бросая, кричала: «Лови!»),

мою кошку, вот так же с головой, выдавало то обстоятельство, что все время ее глаза оставались устремленными именно на мою жену. Эта надменность и этот вызов были адресованы в первую очередь ей, – кошка как бы подчеркивала свою близость к хозяину, верховному божеству этого дома.

Правда, некое общее, неразложимое на атомы составляющих, художественное впечатление – это род туманной метафизики, это только ничем не доказуемая эфемерность, иллюзия. Но все же есть вещи, поддающиеся вполне надежной верификации, иными словами, удостоверению опытом. Обычно, еще только почувствовав тепло приближающейся к ней ладони, она уже вытягивается навстречу и ответным порывом подставляет под нее все, что только можно подставить, – голову, шею, спинку; сейчас же моя жена может гладить ее сколько угодно – кошка надевает на себя маску какого‑то показного равнодушия. Смешное в том, что буквально через секунду, вдруг оказавшись на полу, она будет вот так же всем своим трепетным тельцем благодарно тянуться к ласковой руке хозяйки, но сейчас… сейчас – минута ее торжества, и это свое торжество она, по всему видно, не желает делить ни с кем.

Впрочем, конечно же, моя кошка, отстаивая свое место в единой структуре до нее сложившихся моем доме отношений, билась вовсе не какое‑то женское верховенство.

Домашняя кошка – не дикая, это совершенно иной биологический вид, и хотя она еще не потеряла способность к спариванию со своими дикими соплеменниками (а способность к спариванию – это, может быть, самый надежный показатель того, как далеко расходятся биологические виды), за шесть тысячелетий тесного контакта с человеком у нее уже успели сложиться иные инстинкты. Так, например, в природе кошка не любит быть на виду, там этот не отличающийся размерами зверек ведет очень скрытную жизнь: даже преодолевать открытое пространство она предпочитает по его обочине (кстати, за пределами своего дома, точно так же поступает и домашняя кошка).

Возможно, именно это обстоятельство во многом и способствовало формированию того мифологического шлейфа, который тысячелетиями тянулся за нею. Ведь благодаря своему крайне скрытному, к тому же еще и ночному, образу жизни она была практически незнакома человеку. Поэтому внезапное появление около человеческого жилья большого количества этих таинственных, неведомых ранее существ не могло не задеть воображение наших простодушных впечатлительных предков; и нет, наверное, ничего удивительного в том, что ее появление было истолковано ими как некий сакральный таинственный знак. Словом, она вполне могла быть воспринята как посланница каких‑то иных, «потусторонних», сфер.

И уж тем более дикая неприрученная кошка чуждается человека. Кстати, перед ним испытывают что‑то вроде суеверного мистического ужаса многие представители животного царства; случайный контакт с человеком способен вызвать сильнейшее психическое потрясение у многих, даже очень сильных, животных.

Но в человеческом жилище все меняется, у кошки появляется сильнейшая эмоциональная зависимость от всех членов приютившей ее семьи, а это значит, что у нее формируется потребность в постоянном общении с ними. (Кстати, отношения между человеком и кошкой куда более тесные, чем даже между двумя четвероногими особями; это, по‑видимому, вызвано тем, что своих соплеменниц кошка воспринимает, прежде всего, как конкурентов, хотя, конечно, может испытывать и по отношению к ним дружеские чувства.) Общение с человеком становится едва ли не единственным залогом жизнеустойчивости в этой новой для нее среде обитания, основанием ее психического, да и физиологического здоровья. Плохое, недоброжелательное обращение с кошками приводит к тому, что они становятся нервозными и пугливыми или слишком агрессивными, спокойный же и приветливый характер хозяина передается животному. К слову сказать, в старых немецких энциклопедиях указывалось, что кошку необходимо гладить и ласкать не менее 20 минут в день.

Часто бывает, что после смерти хозяина кошка сидит у гроба и вскоре после похорон тоже умирает, не в силах пережить эту потерю.

В первую очередь именно этой тесной эмоциональной связью (никакие врожденные инстинкты не способны пролить здесь свет) объясняются бесчисленные примеры самоотверженности домашних любимцев, которые с риском для собственной жизни будили своих спящих хозяев, уберегая их от пожара, отравления газом и землетрясений. Не менее поразительны случаи, когда кошки отчаянно бросались в неравный бой с гораздо более сильным противником, защищая беспомощных перед ним домочадцев. Широко известны примеры, когда кошка вступала в схватку со змеей, заползшей в дом и угрожавшей жизни детей, нападала на грабителей, не говоря уже о бесчисленных примерах сражений с собаками.

Поэтому (точно так же, как организм любого животного требует не просто пищи, но строго определенного ее объема и качества) она требует не просто внимания к себе, но определенного объема внимания, к тому же еще и внимания, известной эмоциональной тональности. Еще Диккенсом было сделано удивительное наблюдение: как‑то во время работы у него вдруг погасла свеча, он потянулся за огнем, попутно погладил любимого кота и зажег пламя, через какое‑то время свеча погасла вновь; так повторилось несколько раз, пока Диккенс не понял, что это сам кот задувает свечу! Потому что ждет ласки хозяина.

В сущности то же самое происходит и с маленьким ребенком в первые месяцы его жизни: если в это время младенец не имеет возможности надежно укрыться от большого мира в мягком теплом облаке родительской любви, из него в конечном счете вырастает что‑то такое, что не может найти ни эмоциональный, ни – часто – даже этический контакт со всем людским окружением. А ведь до тех пор, пока ребенок не обретает способность к пониманию человеческой речи, он остается чем‑то вроде маленького домашнего зверька.

Конечно же, кошка кошке – рознь, и одной нужно больше, другой меньше; здесь, как и во всем другом сказываются индивидуальные особенности психики каждого отдельного животного. Поэтому на общем фоне одна может казаться нелюдимой, другая, напротив, – неспособной к существовании на периферии человеческого внимания. Словом, если на время забыть об их принадлежности к другому биологическому виду, – все обстоит почти так же, как и у людей. Вот и моя кошка, конечно же, билась вовсе не за главенство в нашей маленькой стае‑семье, а за место в самом центре этого внимания, за свое право время от времени укутываться в уютном коконе хозяйской ласки, и настороженно относилась ко всему тому, что, по ее мнению, могло вторгнуться в пределы этого убежища.

Чтобы завершить краткий обзор сложившихся в нашем доме отношений упомянем еще и вот о чем.

Жизнь домашней кошки, обитающей в большом современном мегаполисе, весьма специфична. Она резко отличается не только от жизни дикой, но и от той, которую ведет ее бездомная соплеменница. В какой‑то степени эти несчастные выброшенные на улицу порождения городской цивилизации похожи на наркоманов. Все существование последних ориентировано только на одно – на дозу, и даже вся окружающая их реальность становится какой‑то «дозо‑центричной». Иными словами, их в этом мире волнует только то, что связано с регулярным и своевременным получением своего зелья. Оно и только оно становится и центром всех интересов, и средоточием всех побуждений их воли, поэтому реабилитация наркоманов часто оказывается невозможной именно из‑за того, что вне этого они не уже находят вообще ничего, ради чего можно было бы жить. Часто они не имеют ни малейшего представления о том, что на нашу планету уже высадились марсиане, что нашей стране объявили войну какие‑то готтентоты, что половину нашего города поглотили волны всемирного потопа… Словом, они живут в замкнутом мирке своего маленького микрорайона, но и на этом крошечном территориальном островке большого космоса их внимание, как, впрочем, и весь их интеллект, занимает только то, что вращается вокруг заветной отравы. Но это вовсе не значит, что их жизнь обеднена, просто она уходит в какое‑то иное измерение, непривычное нам и практически ничем не пересекающееся с нашим. Они создают вокруг наркотика какую‑то свою альтернативную культуру; у них формируется своя романтика наркомира, свой фольклор, свои традиции, своя обрядность… Впрочем, это и понятно – даже затмеваемая дурманом, человеческая психика постоянно требует своего, а это значит, она требует известной нагрузки, полноты и контрастности впечатлений.

Бездомная кошка «пище‑центрична», и, как кажется, кроме пищи, ее не волнует уже решительно ничего. Центром ее мироздания оказывается именно она. Весьма смышленое и развитое создание, во имя этого предмета своих вожделений она должна постоянно держать в своей смышленой голове огромный массив информации: помнить все детали топографии своих «угодий», режимы прогулок всех обитающих здесь сердобольных старушек; она обязана знать норов всех дворовых собак, повадки местных мальчишек, и так далее, и так далее… но все это только как условия, обставляющие поиск свободных остатков еды. Однако не будем иронизировать над кажущейся узостью ее интересов: объему получаемой информации, калейдоскопическому потоку меняющихся впечатлений, достающейся ей эмоциональной нагрузке, выполняемой ею интеллектуальной работе домашнее животное иногда может только позавидовать.

Дело в том, что любое живое тело испытывает настоятельную потребность не в одной только пище: библейское «не хлебом единым» – справедливо не только там, где речь идет о человеке (и это с готовностью подтвердит нам любая кошка). Между тем, когда все твое существование протекает в границах не слишком просторной городской квартиры, расположенной к тому же на высоте, исключающей свободный выход на улицу, информационный и эмоциональный голод становится неизбежными.

В связи с этим бытует мнение, что бездомные животные гораздо более развиты и смышлены, нежели те, всю заботу о которых берет на себя сам человек. Так что, на первый взгляд, тепличные условия уютного домашнего быта – не во всем на пользу нашей героине.

Но ведь действительность многомерна, и первым поверхностным взглядом ее постижение вовсе не исчерпывается.

Мы знаем, что дети, которые драмой жизненных обстоятельств выбрасываются на улицу, очень быстро разбираются в суровых законах ее жизни и научаются самостоятельно заботиться о себе. Да, несомненно, они в чем‑то умнее и предприимчивей тех, кто воспитывается в нормальной любящей семье. Но вправе ли мы утверждать, что психика, интеллект этих любимых домашних растений развивается в меньшей степени? Да ничуть не бывало! В то время как одни строят стратегию выживания в жестоких условиях улицы, другие учатся решать какие‑то конкурсные задачи и побеждать на олимпиадах. Это просто разные дети, у них развиты разные способности. Единого же критерия, который позволил бы нам с уверенностью говорить о том, кто из них в действительности более развит и смышлен, не существует.

Вот так и здесь.

Природа рано или поздно обязательно потребует свое, а значит, образующийся благодаря хозяйской заботе дефицит контрастных впечатлений не может долгое время оставаться не восполненным. Поэтому кошачья психика вынуждена обращаться в совершенно иную сторону: круг ее эмоциональных и интеллектуальных запросов закономерно сдвигается в область тех неосязаемых нами стихий, которые управляют течением жизни человеческого жилья, в область таинственных метафизических материй, имя которым человеческие отношения. Словом, здесь, как это всегда бывает в живой природе, вступают в действие компенсаторные механизмы, обязанные восстанавливать утрачиваемое равновесие с окружением, и благодаря их действию кошка сама начинает внимательно изучать нас!

В ритмике человеческой повседневности, в характерах своих хозяев, в распределении домашних прав и обязанностей между ними, в пластике наших движений, в музыке нашего голоса, в дифференциации отношения к ней самой всех домочадцев она постепенно открывает для себя целый мир. Очень скоро именно он становится для нее всем тем, чем, может быть, для нас является наша большая Вселенная. Правда, постоянная потребность в известном эмоциональном и интеллектуальном напряжении не может не вступать в известное противоречие с пространственной ограниченностью ее мира, но обнажающийся здесь конфликт в конечном счете успешно разрешается более глубоким погружением в таинственные законы той механики, что приводит в движение эту сложную сферу бытия. Иными словами, кошка не хочет довольствоваться одной только видимостью явлений – предметом ее постижения становятся уже не внешние события, но сокрытые мотивы наших действий, чувства, которыми руководствуемся мы, те отношения, которые нас связывают друг с другом…

В общем, и здесь – все, как у людей. Заметим, это ведь только сейчас на службе духовных запросов человека стоят музеи и библиотеки, кинематограф и телевидение. А долгое время – целые тысячелетия – мы довольствовались очень малым – бабушкиными сказками, «охотничьими рассказами», да устными сказаниями бродячих певцов, подобных памятному всей Европе Гомеру. Однако это не мешало нашим прадедам ничуть не хуже – а зачастую и лучше – нас разбираться и в своей собственной природе и в тайнах всех тех отношений, что объединяют их соплеменников и домочадцев (или, напротив, сеют в них рознь и вражду). Просто они больше размышляли над тем немногим, что оставалось в их распоряжении, и куда как глубже нас проникали в значение мелких деталей, поэтому едва различимые нами нюансы для них выглядели вполне отчетливыми и контрастными.

Вот так и кошка привыкает смотреть на повседневность человеческого жилища как бы сквозь увеличительное стекло каких‑то своих глубоких кошачьих раздумий, и очень скоро научается ориентироваться не только в самых контрастных перепадах его жизни, которые бросаются даже в сторонние чужие глаза, но проникает в первопричины самых неприметных ее изменений. С течением дней все более и более тонкие перемены наших настроений, чувств, желаний раскрывают перед нею восходы и закаты, затмения и грозы, романтику и идиллию, комедию и драму той новой для ее древнего вида действительности, в самый центр которой ее помещает судьба.

Словом, кошачья психика вступает в какой‑то таинственный резонанс с психикой самого человека, и со временем это умное наблюдательное (и умеющее делать весьма точные выводы) животное научается великолепно ориентироваться не только в нашем доме как в некоторой осязаемой физической реальности, но и во всей той скрытой метафизике отношений и законов, что управляют им. А иногда – и вмешиваться в их действие, как‑то по‑своему подправлять и даже направлять их.

Таким образом, развалившаяся на мягком диване кошка – это вовсе не заевшаяся лентяйка; ее сладко прижмуренными глазами на нас глядит некий сибаритствующий философ, который может рассказать нам о нас же самих многое такое, что даже никогда не приходит в нашу собственную голову. Я и сам все в той же «позе дивана» часто люблю предаваться глубоким философским размышлениям о чем‑то вечном, и (рыбак рыбака?), глядя на нее, нахожу, что пусть мы с нею и относимся к разным биологическим видам, принадлежим все же к одному и тому же цеху.

Глава 4. Штрихи к портрету

В которой признательный своему читателю автор пытается запечатлеть в его душе выдающиеся достоинства своей героини и где открывается, почему все мы должны быть признательны ей

Она любит поесть, и несколько крупновата для беспородной кошки. Я уже сказал, что фигура моей питомицы чем‑то напоминает пленительные очертания ренуаровской Анны, портрет которой украшает залы Пушкинского музея в Москве; она, пожалуй, полновата, но, конечно же, ей очень далеко до настоящих рекордсменов. Самая толстая кошка в мире сейчас живет на Урале, в Асбесте. Ее зовут Кэти и весит она 23 килограмма. Несмотря на сравнительно молодой возраст (Кэти всего 5 лет) из‑за своего огромного веса она давно утратила интерес ко всем развлечениям, кроме, конечно же, еды. Кэти уже не интересует противоположный пол, практически весь день она проводит во сне. Хозяева этой сиамской кошки в настоящий момент оформляют заявку в книгу рекордов Гиннеса. Дело в том, что официально самой толстой в мире считается некая Химми из Австралии. Та весит 21 кг 300 граммов. Уральская же Кэти тяжелее соперницы почти на два килограмма. Хозяева рассказали журналистам и о других параметрах своей любимицы: длина ее тела от носа до кончика хвоста – 69 см, обхват талии – 70 см, размах усов – 15 см, а аппетит – 1,5 сосиски в минуту. (Истoчник: Utro.Ru 18 февраля 2003). На этом фоне пять с половиной килограммов моей кошки – это пять с половиной килограммов сплошной грации и обаяния. Но все же и мне, когда, возвратясь от тещи, чуть живой от обжорства я ложусь на диван, а она всеми четырьмя лапами начинает топтаться на моем животе, норовя устроиться прямо на нем, иногда приходит в голову мысль, что и в стандартных кошачьих пропорциях все‑таки что‑то есть. (Но если эта мысль иногда посещает мою голову, то каково же хозяевам Кэти и Химми?) Впрочем, нужно выслушать и другую сторону: «Я страдаю не избытком веса, а недостатком роста», – вот, не вправе остаться игнорированной, мысль, которая принадлежит небезызвестному коту Гарфилду.

Кстати, самый маленький кот в мире – это некий Мистер Пиблз, который живет в городе Пекин, американского штата Иллинойс. Ему два года, а весит он всего лишь 1 килограмм и 300 граммов. Мистер Пиблз официально признан самым маленьким домашним котом в мире. Рекорд этот подтвержден Книгой рекордов Гиннесса. Принадлежит рекордсмен ветеринарной клинике Good Shepherd Veterinary Clinic. Все работники этой клиники в той или иной степени считают себя хозяевами крошечного кота.

Она ужасно любопытна.

В сущности любопытство городской домашней кошки – это тоже порождение ее нового, формируемого особенностями мегаполиса, образа жизни, следствие постоянного дефицита контрастных впечатлений, о чем здесь уже говорилось. Вот так и моя любознательная питомица нуждается в постоянном его восполнении, и это обстоятельство заставляет ее совать свой нос в любую образующуюся хотя бы на мгновение щель.

Каждая новая вещь, впервые появляющаяся в моем доме, должна быть тотчас же осмотрена ею. Каждый раз, когда приходится разрезать веревки, стягивающие упаковочную коробку, я должен внимательно следить за тем, чтобы не поранить ее, ибо ее нетерпеливая мордочка с длинными широко растопыренными усами, буквально отталкивая мои руки, всякий раз с силой втискивается чуть ли не в самый раствор ножниц. Как только упаковка вскрывается, первой туда пытается проникнуть именно она. Правда, там, как правило, места для нее не находится, и моя кошка нервно крутя хвостом и подтанцовывая задними лапами, перевешивается всем телом через картонный бортик. При этом она способна вытянуться так, что ей удается заглядывать внутрь через бортик коробок, высота которых превосходит обычную длину ее тела. (Здесь я вспоминаю о размере штрафа, который должен был выплачиваться в средневековой Европе за убитую кошку, и смотрю на свою питомицу с уважением.) Вынимая детали упаковки, я все время должен смотреть, чтобы не придавить ее. Словом, мне все время приходится сдерживать собственное нетерпение, чтобы дать кошке возможность удовлетворить свое любопытство.

Однажды она заставила‑таки меня взгромоздиться вместе с нею на руках на самый верх стремянки, чтобы по всем правилам проинспектировать ввиченный в бетонную плиту потолка шуруп (он был нужен мне, чтобы подвесить только что купленную «люстру Чижевского»); часа полтора охваченная исследовательским азартом кошка крутилась прямо под ним и жалобно мыркала, переводя взгляд то на меня, то на эту (как она только ее заметила?) новую деталь потолка… Все мастера, приходящие в мой дом выполнять какие‑то заказы или делать какой‑то ремонт, обязаны предъявить ей свои сумки с инструментом. Правда, она смертельно боится чужих и никогда не подходит к ним, но это никак не сказывается на ее любознательности; и сидя где‑нибудь в укрытии кошка терпеливо ловит момент, когда те отходят на безопасное расстояние, чтобы тут же шмыгнуть к сумке (а то и вообще без всякого стеснения забраться туда с хвостом) и внимательно изучить все ее содержимое.

Да, мой дом (теперь – увы! – давно уже не очень устроенный) быстро стал ее собственным домом, причем не только в приземленном бытовом смысле, но и в символическом возвышенном значении этого сложного понятия. То есть он стал не просто местом, где она нашла свой кров, и с которым легко расстаются, когда подворачивается возможность пристроиться как‑то получше, – но всем ее микрокосмом, высшим законам которого она была готова с подчинять свою собственную жизнь и который, в свой черед, безраздельно принадлежал – и подчинялся! – ей. Во всем ее поведении сквозило отчетливое и ясное осознание того непреложного факта, что весь он и все составляющие его детали являются какой‑то неотъемлемой частью того (возможно, самого главного в ней), что в человеке определяется емким и многозначным понятием личности. Ведь личность человека не ограничивается одним только кожным покровом, существует еще и что‑то вроде внешней ее оболочки, которая терпеливо созидается нами всю жизнь; она включает в себя и стены нашего дома, и все то вещное окружение, где растворяется наш быт. Как пишется в романах, «…дом, несомненно, налагает отпечаток на своих обитателей. Мы почитаем себя индивидуумами, стоящими вне и даже выше влияния наших жилищ и вещей; но между ними и нами существует едва уловимая связь, в силу которой вещи в такой же степени отражают нас, в какой мы отражаем их. Люди и вещи взаимно сообщают друг другу свое достоинство, свою утонченность и силу: красота или ее противоположность, словно челнок на ткацком станке, снуют от одних к другим. Попробуйте перерезать нить, отделить человека от того, что по праву принадлежит ему, что уже стало для него характерным, и перед вами возникнет нелепая фигура то ли счастливца, то ли неудачника – паук без паутины, который уже не станет самим собою до тех пор, покуда ему не будут возвращены его права и привилегии.» И можно согласиться с Драйзером, внезапная утрата, а то и просто деформация этой оболочки – не только экономическая катастрофа, но часто и тяжелейшая психическая травма.

Вот так и сложное отнюдь не одномерное «Я» моей маленькой питомицы простиралось далеко за пределы того, что могло быть очерчено определениями одной кошачьей анатомии, и включало в себя многое из этой же внешней сферы. Может быть, только не в такой степени, как все вокруг было частью меня, его вседержителя или моей жены и сына…

Словом, она стала полноправным членом нашей маленькой стаи‑семьи, и этот факт, как кажется, осознавался ею в полной мере.

Конечно, не исключено, что в нашей приветливости, в нашем признании присущих ей прав и сквозило временами что‑то от снисходительности сильных: эволюционная пропасть, разделявшая человека и его спутников, конечно же, не могла никуда исчезнуть, однако общая доброжелательность, господствовавшая в обращении к ней, практически без остатка растворяла в себе все расстояния между нами.

В осознании кошкой обоснованности своих притязаний на все, что, собственно, и составляет в сумме ее понятие дома, есть, конечно, и известные неудобства. Так, например, не вполне искушенная в тонкостях обращения с обставляющим наш быт миром вещей, она вполне может посягнуть на то, что не всегда можно доверить неосторожным чужим рукам – и уж тем более не знающим их действительного назначения озорным лапам этой маленькой игривой хищницы. Меж тем сама‑то она полагает (и, возможно, известная доля правоты здесь наличествует: в конце концов это ведь наша, двуногих членов семьи, обязанность позаботиться о недосягаемости того, что находится под запретом), что все не убранное с ее глаз доступно ей, то есть находится во власти ее острых, как рыболовные крючки, когтей.

К уже сказанному о ее любопытстве необходимо добавить, что оно вполне гармонически дополняется острой наблюдательностью и великолепной памятью кошки; благодаря этим качествам, она прекрасно знает содержимое всех ящиков, ящичков и шкатулок, куда убирается все, что представляет собой хотя бы какую‑то ценность для нас. Еще бы: каждый раз, когда открывается любой из них, ее мордочка с вытаращенными черными глазами и огромным нарисованным на ней знаком вопроса оказывается тут как тут и с силой расталкивая, а чаще даже опережая, наши руки немедленно протискивается внутрь. Кстати, в скелете кошки отсутствуют нормальные ключицы, и благодаря этой особенности своей анатомии она способна протискивать свое тело сквозь самые маленькие отверстия, куда проходит ее голова; кошка, как утверждают, проверяет лаз, куда ей предстоит пролезть, примеряя к отверстию именно свою голову. К тому же ее передние лапы могут вращаться почти в любом направлении, а обе половины тела – двигаться чуть ли не в противоположные стороны.

Говорят, до предела распахнутые глаза и расширенные зрачки кошки означают приближение чего‑то тревожного и пугающего, но это не совсем точно. В такой форме выражается сильное возбуждение, а вот оно‑то может быть вызвано не одним только испугом, но еще и крайней степенью любопытства и заинтересованности; состояние же возбужденной любознательности не покидало ее ни на минуту. Владимир Набоков, в своей Университетской поэме, вспоминая собственную юность, как кажется, говорил именно об этом состоянии предмета его давнего увлечения:

…глаза блестели, и на всем

подолгу, радостно и важно

взор останавливался влажный,

и странно ширились зрачки…

Но речи, быстры и легки,

не соответствовали взору, –

и доверять не знал я сам

чему – пустому разговору

или значительным глазам…

Заменим здесь «речи» и «разговоры» чем‑нибудь более подобающим кошке – и получим точный портрет именно моей питомицы.

Впрочем, ее исследовательская страсть не кончается инспекцией одних только тайников‑хранилищ, но простирается куда как дальше. Ведь здоровая психика городской домашней кошки, как уже было сказано, требует известного объема впечатлений, меж тем ограниченность того мира, в котором замыкается ее повседневность, служит причиной хронического их дефицита, и это противоречие может быть разрешено только одним – более глубоким проникновением в доступное. В силу этого обстоятельства она начинает придавать огромное значение всем тем мелочам, мимо которых, не останавливая свое внимание, проходит человек.

Так, например, едва ли кто из нас, людей, способен заметить и уж тем более придать значение теряющемуся на общем фоне обоев маленькому отверстию от вынутого из стены гвоздика, на котором когда‑то висела то ли фотография в рамке, то ли что‑то подобное. Иное дело – кошка: это отверстие ни в коем случае не может быть – и никогда не будет! – оставлено ее вниманием. Заметив его, – а замечается ею решительно все – она тут же приступает к систематическому и сосредоточенному изучению этого загадочного интригующего ее фантазии новообразования.

Она никуда не торопится: размеренный ритм ее бытия не столь уж и богат переживаниями, чтобы форсировать немедленное разрешение всех обнаруживаемых в доме загадок; к тому же, ведущее куда‑то в неизвестность, обнаруженное приятно волнует ее романтическое воображение, и кошка длит и длит родившуюся вдруг интригу. Сначала она просто сидит под этим отверстием и каким‑то завороженным неподвижным взглядом смотрит на него… уходит, через какое‑то время возвращается, и так могут проходить часы. Может, (прирожденной исследовательнице, ей никак не откажешь в системности и методичности действий) чтобы не упустить каких‑то деталей, она просчитывает и просчитывает алгоритм предстоящего анализа. Может, она романтизирует мой дом, и ее фантазии облекают скрывающуюся за этим отверстием тайну во вдохновенную поэзию каких‑то манящих миражей, и кошке просто не хочется слишком быстро расставаться с сиренной их песнью. Словом, какие‑то процессы явно разворачиваются в ее пытливой голове (это выдают все время наблюдения сосредоточенно раздувающиеся ноздри) и вот через какой‑то срок она начинает подниматься на задних лапах и, до необыкновенных пределов растягивая свой позвоночник, тянуться к нему.

Наверное, именно так заглядывают в окуляр микроскопа в предвкушении каких‑то великих открытий… Правда, в отличие от нас, кошки живут в мире запахов и звуков; воспринимаемое зрением доставляет ей лишь вспомогательную второстепенную информацию, поэтому в первую очередь она толкается в него своим рыжим носиком. Смешно шевелясь, он пытается втянуть в себя какие‑то неведомые ароматы, которые по возможному предположению, должны исходить оттуда. Но рано или поздно настает очередь и более активных действий – и вот в исследуемое кошкой отверстие осторожно (очень осторожно: если наблюдать со стороны, может создаться впечатление, что она хочет полностью исключить любую возможность ущерба для всего, что может скрываться там) просовывается один коготок.

Здесь необходимо отступление.

Нужно отдать должное: моей пусть и озорной, но все же доброй питомице всегда была присуща известная законопослушность и деликатность, и не испросив разрешения (это выражается в том, что протягивая к заинтересовавшему ее объекту свою лапку кошка всегда вопросительно поворачивается ко мне: отсутствие реакции означает молчаливое согласие), она никогда не переходит могущую оказаться под запретом грань. А то обстоятельство, что несанкционированное движение ее когтей в состоянии вызвать серьезное недовольство верховного главы дома, ей хорошо известно. Здесь я часто поднимаю палец и строгим голосом: «Фу! Фу, Моя Хорошенькая!» останавливаю ее; она тут же понимает все и, напуская на себя вид показного безразличия, уходит. Конечно, правильней всего было бы запустить в нее тапок (о нем мы еще будем говорить), и в принципиальных случаях, долженствующих пресечь все дальнейшие посягновения, я именно так и поступаю; но иногда меня и самого начинает разбирать любопытство. Ведь в действительности ее напускная маска меня нисколько не обманывает: я хорошо знаю свою кошку – она и не думает оставить мысль проникнуть в тайну того, что может скрываться под обоями, а этот (на свойственном ей языке не слишком категорический) запрет – всего лишь дополнительный и по‑своему увлекательный элемент интриги, течение которой она сама не спешит прерывать…

Сейчас мне уже во всех деталях известно, что последует дальше. Завтра, когда я уйду на работу, она обязательно вернется сюда и одним единственным коготком сделает едва заметный (по ее мнению) надрыв. Нет, это еще не проникновение в тайну, просто теперь она с каждым днем микроскопическими дозами будет увеличивать и увеличивать прореху (так ведут себя маленькие дети, наивно полагающие, что эта хитрая тактика надежно скрывает от родителей их предосудительные действия), пока наконец не обнажит стену. Лишь после этого ее интерес окончательно угаснет, вернее сказать, переключится на что‑то иное

Ей тяжело дается одиночество. Когда утром я собираюсь на работу она, «копилочкой» сидя у двери, грустными глазами провожает меня; впрочем, чаще, показывая свою обиду, она забивается куда‑нибудь в угол и смотрит оттуда. По возвращении – теперь уже на меня (я овдовел много лет тому назад) – выплескивается все то, что когда‑то дарилось моей жене. Но зато выходные (и уж тем более отпуск!) – это ее время, и в эти дни, даже когда ей наконец надоедает лежать со мной в обнимку, она, как на веревочке, ходит за мной по всей квартире и всякий раз, когда я приступаю к какому‑то делу, ложится на бок рядом со мной и, мурлыкая о чем‑то приятном, влюбленными глазами смотрит на меня.

Как, наверное, и все домашние кошки, она – неисправимая попрошайка, но должен заметить, что и моя питомица, и, пожалуй, все остальные представительницы ее племени, как правило, попрошайничают не только ради того, чтобы лишний раз получить какое‑то лакомство от своих покладистых хозяев. Все здесь значительно сложней и в то же время много интересней. Правда героиня нашего повествования испытывает к тому же еще и чистую, почти бескорыстную любовь к самому этому занятию (хотя, конечно же, она никогда не откажется от скромного вознаграждения). Кошка и в самом деле очень любит это ремесло побирушки и знает в нем большой толк. Впрочем, нет, «знает толк» – это совсем не про нее: свое попрошайничество она поднимает едва ли не до уровня настоящего драматического искусства и достигает в нем известных вершин (мы еще будем говорить об этом). Она самозабвенно купается в своей роли, она любит эту роль, любит себя в ней, впрочем, и роль ей действительно удается.

В амплуа оставленной всеми инженю она просто неотразима; редкое сердце не дрогнет, увидев эти широко распахнутые доверчивые наивные глаза и заслышав ее жалобный голос. Кстати, в последнем, может быть, и состоит одна из разгадок той великой тайны, которой покрыто по всем биологическим меркам стремительное приручение кошкой человека. Ведь дикая кошка никогда не мяукает (кстати, домашняя кошка в общении с себе подобными – тоже, здесь ею используются совершенно иные сигналы), весьма опасная – и хорошо знающая себе цену – хищница, она издает лишь те звуки, которые могут приличествовать настоящему хищнику. В нашем же доме она вдруг переходит на дискант. Это своего рода вокальная мимикрия, то есть специфическая форма приспособления к инстинктам и психологии тех, кто становятся ее хозяевами; ее голос начинает напоминать жалобный плач младенца, о чем‑то печалующегося своей матери, – а кто же откажет младенцу? Трогательная беззащитность теперь сквозит в ее тоненьком музыкальном голосе, но именно эта‑то беззащитность и оказывается едва ли не самым сильным и безотказным оружием, которым она поражает самое сердце человека. В женщине эта мимикрия вызывает резонанс потаенных генетических струн материнства. В мужчине… да какой же мужчина оставит в беде слабого?

Доказательств тому – не счесть, вот одно из них. В английском городе Ньюкасл (Newcastle) полиция как‑то раз арестовала вора, застрявшего в дымоходе гостиницы, которую тот собирался ограбить, передает Reuters. Задержанный просидел в трубе, зовя на помощь, около семи часов. Крики взломщика‑неудачника услышал рассыльный, подошедший к гостинице Twin Farms. Приехавшие пожарные вытягивали застрявшего веревкой. «Это было немножко похоже на терку, маленькие острые кусочки втыкались в него, и он орал и ругался, пока мы его вытаскивали, он содрал кожу на костяшках пальцев и в других местах, но серьезных травм не получил», – рассказал вытаскивавший вора пожарный Дэйв Карран (Dave Curran). Когда он был передан в руки полиции, выяснилось: шедший «на дело» домушник не смог оставить в беде кошку, застрявшую в трубе, и полез туда, чтобы спасти ее (Истoчник: Lenta.Ru 31 марта 2003 г.)

Иногда доходит и до серьезных политических осложнений. Вот пример. Кот Хэмфри появился в резиденции премьер‑министра Великобритании на Даунинг‑стрит, когда ее заняла Маргарет Тетчер. Как говорят, он совершенно официально занимал должность Главного мышелова Британских островов, и это был совершенно небывалый для Англии карьерный взлет: ведь его взяли прямо с улицы без каких бы то ни было рекомендаций. Кот пережил на этом посту и саму Тетчер и сменившего ее Джона Мэйджора. Но когда резиденцию занял Тони Блэр, он был вдруг выставлен из давно уже ставшего его собственным дома. Весь мир обошли телевизионные кадры, на которых осиротевший кот сидел рядом с рослым полисменом, дежурившим у входа. Через какое‑то время он исчез. На нового премьера обрушился шквал обвинений, и ради спасения рейтинга правительства английская полиция искала его по всей стране. Власти вынуждены были даже представить общественности доказательства физического и нравственного здоровья животного. (Источник: Российская газета № 17, 2004)

Кстати, о Хэмфри. Аппарат правительства Великобритании недавно (2005 г.) передал The Daily Telegraph секретное досье этого знаменитого правительственного кота. Хэмфри появился в секретариате кабинета министров в октябре 1989 года. Годовалого кота подобрали на улице и принесли на Даунинг‑стрит для борьбы с расплодившимися в здании мышами. В марте 1992 года был издан первый подробный отчет о его жизни и деятельности. В нем, в частности, говорилось что Хэмфри – трудоголик, который почти все свое время проводит в офисе, и подчеркивалось, что кот не замешан ни в каких историях криминального характера, связанных с сексом или наркотиками. В ноябре 1993 года кот заболел, и ему была прописана специальная диета. Именно тогда в Daily Telegraph появилась публикация, в которой он обвинялся в разорении гнезда с птенцами дрозда. Уайтхолл мгновенно встал на защиту репутации своего четвероногого служащего и выпустил опровержение. «Это клевета. В то время добродушный кот Хэмфри страдал от почечной недостаточности и спал большую часть дня. Он вряд ли смог бы поймать даже жареную утку под соусом, лежащую на подносе». The Illustrated London News попросили у кота интервью, но изданию было отказано: «К сожалению, Хэмфри – государственный служащий, он связан правилами и не имеет права говорить с прессой о своем состоянии», – заявили в кабинете министров. В мае 1997 года Тони Блэр вступил в должность премьер‑министра и вместе с семьей переехал на Даунинг‑стрит. Сначала казалось, что Блэры расположены к Хэмфри. Чери Блэр, супруга премьера, фотографировалась с котом на руках. Однако через полгода кот исчез из здания. Тогда появились слухи, что кота сослали или даже уничтожили по приказу безжалостного советника по информации премьер‑министра Великобритании Алистера Кэмпбелла, а Чери Блэр обвиняли в черствости и ненависти к котам. Популярность главы правительства резко пошатнулась. Однако позже удалось доказать, что кот отправлен на пенсию по состоянию здоровья и живет в хорошей семье в пригороде Лондона. Инцидент был исчерпан. Кот Хэмфри стал своеобразной визитной карточкой кабинета министров. Все те годы, что он жил на Даунинг‑стрит, его изображение красовалось на всех рождественских открытках, рассылаемых аппаратом правительства…

Словом, как‑то исподволь кошка овладевает искусством незаметно управлять нами, и в действительности дело, как кажется, состоит именно в условностях этого искусства, в вечных законах его жанров, а вовсе не в самой еде. Моя же кошка – настоящий магистр великой и древней игры на струнах хозяйской жалости.

Кстати, в том, что домашняя кошка способна манипулировать своими хозяевами, нет решительно никакого преувеличения. Специальные научные исследования показывают, что она прекрасно знает, как будет реагировать человек на производимые ею звуки, и исподтишка пользуется этим в каких‑то своих (не всегда бескорыстных) целях.

Опыты проводились Николасом Никастро (Nicholas Nicastro), ассистентом профессора психологии Майкла Оурена (Michael Owren), работающего в лаборатории психологии голоса и звука при Корнельском Университете (Cornell University's Psychology of Voice and Sound Laboratory).

По мнению ученого, домашняя кошка, несмотря на довольно близкое родство с дикой, совсем иначе использует диапазон доступных ей звуков. Для того чтобы удостовериться в этом, Никастро сопоставил реакцию людей на издаваемые ею звуки; при этом, в целях соблюдения должной строгости, одновременно анализировался и акустический спектр диких кошек.

Для начала была создана большая фонотека всех возможных звуков, которые издает домашняя любимица в общении с человеком (иные звуки – в общении с котятами, с котом в расчёт не брались). Кстати, выяснилось, что по высоте тона звуки, издаваемые кошками, охватывают диапазон от 75 до 1520 Гц, иными словами только часть общего диапазона ее голоса, ибо он гораздо более широк. На следующем этапе к участию в эксперименте были привлечены двуногие эксперты. Они были разделены на две группы: первая (26 человек) должна была разделить и классифицировать кошачьи звуки по степени выраженного в них удовольствия и удовлетворения, вторая группа (28 человек) занималась тем же, но критерий отбора был противоположный – требовательность и раздражение.

В результате было установлено, что знаки, выражающие кошачье счастье, радость и благодушие, были менее продолжительными, производились на высокой частоте и их мелодия, как правило, развивалась от высоких тонов к более низким; напротив, предупреждающие и напряженные звуки длились дольше и производились «по восходящей», начинаясь с более низкой частоты. Кроме того, выяснилось, что одновременно разных по своей эмоциональной окраске звуков в адрес человека кошки не издают. Словом, кошка не просто подает голос, но всегда регулирует его тональность, чтобы явственно обозначить перед человеком свой собственный эмоциональный настрой.

По мнению психолога, вырисовывающаяся здесь закономерность – это ничто иное, как очевидная система манипулирования вниманием человека.

Кошки – это одомашненные животные, которые узнали, на какие рычаги надо нажимать, чтобы управлять нашими эмоциями, и когда мы им отвечаем, мы сами превращаемся в одомашненных животных, – вот один из выводов, сделанных исследователем.

Как бы в скобках, заметим. Известный американский физик, лауреат Нобелевской премии 1965 г., Ричард Филлипс Фейнман, в своих лекциях говорил: «Она (природа) дает информацию лишь в одной форме, и мы не вправе требовать от нее, чтобы она изменила свой язык, стараясь привлечь наше внимание…» Но вот мы обнаруживаем, что ошибаться могут даже такие авторитеты, ибо в лице кошки эта природа, оказывается, умеет менять и язык.

Кстати, параллельно с этими экспериментами проводилось опознавание звуков, которые издаются дикими кошками. Записи проводились в южноафриканском зоопарке в Претории; их изучение показало, что человек, как правило, не только не в состоянии понять существо кошачьего запроса, но и просто опознать животное, подающее голос. Дело в том, что дикие кошки издают более резкие и куда менее музыкальные звуки.

Уже отсюда можно заключить, что домашние кошки за многие века общения с нами выработали специальный язык, понятный человеку, адаптировались и к диапазону нашего восприятия и к нашей психологии. К слову сказать, до сих пор между собой домашние кошки общаются с помощью совершенно иной системы знаков, ибо здесь нередко используются частоты, которые человеческое ухо просто не в состоянии воспринять. Кошка ведь не только свободно определяет направление звука, его силу, удаление и высоту но еще и способна слышать ультразвук. Ультразвуком при общении между собой пользуются мыши, и кошка, внимательно сторожащая мышиную норку, прекрасно осведомлена о месте их нахождения; она хорошо слышит мышь, которая скребется в двадцати метрах за стенами дома, а шум, создаваемый ею в пятнадцати метрах, способен даже разбудить нашу героиню. Общий же диапазон, воспринимаемый ею, простирается от ультра до инфразвука.

В цифрах это выглядит так: человек может воспринимать звуки, частота которых лежит приблизительно в пределах от 20 до 20000 Гц, собаки воспринимает звуки частотой до 40000 Гц, а у кошки – до 55‑65000 Гц. Теоретически звуковой анализатор у кошки может воспринимать звуки частотой до 100000 Гц. Обладая таким диапазоном восприимчивости, кошки способны различать звук до 1/10 тона. Возможно, тот факт, что кошки могут слышать более десяти музыкальных октав, и объясняет, почему многие из них любят слушать музыку.

Да и сам слуховой аппарат у нее необычен: ученые, исследуя ткани глаза кошки, нашли на краю радужной оболочки, которая окаймляет зрачок и делает его то круглым, то щелевидным, нервные клетки, подобные тем, что работают в органах слуха, – так что слышит она не только ушами.

Кстати, о глазах. В Японии, в городе Кагосима, есть Храм кошек. Но сооружен он не в честь священного животного, а в память о семи вошедших в историю страны Восходящего солнца кошках, которых некий военачальник в 1600 году взял с собой на войну. Они служили воинам часами: по расширявшимся или сужавшимся кошачьим зрачкам японцы умели определять время. (Сейчас этот храм больше всего посещаем японскими часовщиками.) Так что необычны не только органы чувств, но и состав всего того, что может восприниматься (и передаваться) ими…

Словом, приручение – это, по‑видимому, некий взаимный процесс, хотя, конечно же, о сознательной перестройке свойственной кошке сигнальной системы, подстройке ее под человека говорить не приходится. Разумеется же, это – результат отбора, но все же некая тайна здесь есть: во‑первых, – это адаптация к нематериальному фактору, каковым является вся эмоциональная сфера человека, во‑вторых, естественный отбор никогда не совершается в столь стремительные сроки (его обычный масштаб – это миллионолетия), а говорить об искусственном не всегда справедливо. Искусственный отбор – это ведь то, что направляется и регулируется самим человеком, меж тем инициатива проникновения в наш дом и «приручения» его хозяев принадлежит все же кошке.

Впрочем, мы говорили – о пище.

Пища, конечно, тоже играет известную роль, но и здесь – весьма серьезный предмет для самых глубоких размышлений. Да, на взгляд непосвященного это, может, покажется парадоксальным, но в действительности еда означает для кошки гораздо больше, чем просто средство устранения какого‑то сиюминутного физиологического дискомфорта. Получение пищи из рук человека имеет для нее, кроме чисто физиологического, еще и некий отвлеченный, почти символический смысл.

Остановимся на минуту на скрытой метафизике этой совсем не банальной темы – пищи из хозяйских рук.

Фольклор, обрядность, традиции, как кажется, любого народа на нашей планете придают что‑то глубокое и символическое самому акту разделения человеком своей трапезы: «преломить хлеб» с кем‑нибудь во все времена знаменовало собой гораздо большее, чем просто поделиться с ближним избытком имеющихся продуктов питания. Даже сегодня, когда еда как таковая, то есть как источник каких‑то калорий, уже не представляет собой особой материальной ценности, приглашение к обеду – это по‑прежнему не только совместное принятие пищи, но и что‑то вроде посвящения приглашенного, выдачи ему своеобразного пропуска в некий «ближний круг». И уж тем более это не сводилось к совместному потреблению «белков, жиров и углеводов» в те времена, когда пища служила главным залогом выживания. «Дать обед» мог и может далеко не каждый, а это значит, что и принять приглашение можно было раньше и допустимо сейчас совсем не от любого. Словом, здесь, во всех тех ритуальных танцах, которые мы обычно исполняем вокруг разделенного с кем‑то обеда, прослеживаются давние культурные традиции, которые восходят к самому истоку нашей цивилизации.

Но именно потому, что разделение трапезы всегда обставлялось какими‑то условностями этикета, оно всегда обозначало собой и некую дистанцию между дающим и принимающим. С кошкой все обстоит по‑другому: дистанция между нею и хозяевами дома если и существует, то только потому, что сам человек до поры не смеет преступить ту незримую черту, что разделила их. Окутанной мифологическим туманом, посланнице иных таинственных сфер пища не могла даваться ни как брезгливая подачка, ни даже как справедливая плата за какие‑то услуги. Изначально она могла быть только неким подношением ей. Лишь с течением времени этот туман начинает рассеиваться и, ставшая привычной, кошка оказывается просто членом фамилии.

Таким образом, для того, чтобы человек получил право делить с нею свой обед, он сам должен был измениться, в его психологии, в его сознании должна была произойти какая‑то сложная глубокая перестройка.

Но все это с человеком, а что же значит для самой кошки получение пищи их рук хозяев того дома, который она выбирает?

Уже самый факт той мутации голоса, о которой мы только что упомянули, а также радикальная перестройка всего стереотипа ее поведения наглядно свидетельствуют о том, что и с кошкой, находящей приют в человеческом жилище, начинают происходить какие‑то глубокие фундаментальные перемены. Это вовсе не поверхностные косметические изменения, что на языке биологии называются «фенотипическими», то есть не затрагивающими наследственность организма, а проявляющимися только в его внешности, здесь – трансформация самих основ, генетического строя организма. Иначе говоря, настенные фрески и памятники письменности древних цивилизаций запечатлели для нас одну – но полную бурной интриги – из сюжетных линий глобального эволюционного процесса, протекающего на нашей планете. Между тем известно, что никакие эволюционные преобразования не происходят «просто так», сами по себе; для этого необходимо интенсивное действие определенных мутагенных факторов, которые и должны провоцировать их.

Но вот парадокс: изменения наследственного кода целого биологического вида, как правило, требуют очень длительного времени; обычно этот срок исчисляется сотнями тысяч и даже миллионами лет, поэтому одного от силы двух тысячелетий (а все те трансформации, которые претерпевает наша героиня, укладываются, как кажется, именно в такой интервал) – совершенно недостаточно.

Для того, чтобы можно было оценить масштаб времени, требуемый для сколько‑нибудь заметных эволюционных преобразований приведем известные факты. Современная палеонтология свидетельствует о том, что, если не считать полного исчезновения каких‑то видов живых организмов, ни один из них не подвергается существенным изменениям за сотни тысяч, а иногда даже за сотни миллионов лет.

Вот пример. Один из лучших источников ископаемых насекомых – янтарь, который встречается у побережья Балтийского моря; он формировался еще в так называемую миоценовую эпоху, то есть эпоху, начавшуюся 25 миллионов лет тому назад. Янтарь, как известно, – это застывшая древесная смола, и когда она была еще жидкой, в ней увязали представители многих существовавших в то время групп насекомых. После затвердевания смолы внутри окаменевших кусочков янтаря их тела оказывались надежно защищенными и от механических повреждений, и от разрушительного действия микроорганизмов, поэтому они прекрасно сохранились для науки. Изучение подобных находок показывает, что многие из этих ископаемых ничем не отличаются от сегодня существующих организмов. Другими словами, за миллионы лет их потомки не претерпели решительно никаких эволюционных преобразований.

Существуют микроорганизмы, которые остались неизменными и за гораздо больший срок – почти за миллиард(!) лет.

Впрочем, время, измеряемое годами, веками, тысячелетиями, – это не всегда точный показатель, иногда разумно использовать другую шкалу, способную куда более контрастно оттенить сказанное. Вот так и в этом сравнении. Вся история эволюционного выделения человека из животного царства не превышает 10–15 миллионов лет. Это составляет примерно около полумиллиона поколений. Совсем не мало, и не удивительно, что они вместили в себя одну из самых грандиозных перемен, случившихся, может быть, не только на нашей планете, но и во всей Вселенной. Между тем срок жизни бактерии исчисляется не годами, а минутами, следовательно, за это время сменяются свыше триллиона(!) поколений. И вот во всей этой бесконечной череде – вообще никаких перемен.

А тут – от силы несколько сотен. Все это говорит по меньшей мере о двух вещах: во‑первых, о том, что генетический код кошки уже изначально предрасположен к воздействию на него человека, во‑вторых, о том, что где‑то рядом с человеком, а скорее всего порождаемый им самим, его деятельностью, должен проявляться какой‑то особо мощный мутагенный фактор.

Впрочем, «особо мощный» – вовсе не означает, что он способен вызывать катастрофы чуть ли не планетарного масштаба, катаклизмы, подобные тем, которые повлекли за собой гибель динозавров; мы ведь знаем, что наследственный код организма можно деформировать и неуловимым нашими чувствами радиационным излучением, повышающим статистический фон на какие‑то доли процента.

Вряд ли сами по себе стены человеческого дома способны вызвать все те эволюционные преобразования, которые мы обнаруживаем в прирученной одомашненной кошке. Вместе с тем их причина обязана быть вполне материальной, любая мистика здесь должна быть исключена, поэтому остается сделать вывод о том, что ею могут быть лишь какие‑то специфические особенности того фиксируемого физическими приборами энергетического поля, которое, подобно любому живому телу, создает вокруг себя сам человек. Вернее сказать, причина должна заключаться в отличительных особенностях того сложного суммарного биополя, которым окружают себя сразу все обитатели человеческого жилища. По‑видимому, какие‑то отдельные характеристики порождаемого собственной активностью человека излучения обладают способностью воздействовать на тонкие внутриклеточные процессы, что протекают в организме животного, попадающего в зону его распространения.

Но если так, то тогда мы сталкиваемся здесь с совершенно поразительной вещью. По меньшей мере некоторые (ведь, кроме кошки, наш общий кров делят с нами и другие) из биологических видов, попадающих в зону действия этого биоэнергетического поля, оказываются подверженными переменчивой игре таких метафизических нематериальных неподдающихся физическому измерению начал, как настроения, чувства, переживания человека. Ведь изменения окружающей его ауры, как мы уже могли видеть, во многом определяются именно этими стихиями. Словом, на эволюционные процессы оказывается способным влиять не что иное, как определенный настрой человеческой психики, та эмоциональная атмосфера, которая создается в нашем доме.

В свою очередь, сказанное здесь проливает дополнительный свет и на ту острую потребность в постоянном общении с человеком, которую испытывают его домашние любимцы. Отсюда и обычное их попрошайничество – это не столько взыскание корма, сколько желание лишний раз с головой и хвостом окунуться в теплую волну тех тонких физических излучений, которые порождаются самым лучшим, что только есть в нас – нашей любовью.

Все, кто занимался разведением цветов, в один голос утверждают, что цветы остро нуждаются в человеческой доброте, они любят, чтобы с ними разговаривали, произносили им какие‑то приятные для них слова, проявляли знаки заботы о них, – только тогда они в свою очередь начинают отдаривать человека своей красотой. В противном же случае – «У меня не живут цветы…» Но если мы признаем все это за неспособными подать голос домашними растениями, то почему нужно отказывать куда более тонко организованной и сложно устроенной домашней кошке?

Словом, пища из рук хозяина для моей питомицы – это не просто абстрактный рацион, но еще и некий возвышенный символ, и она ищет в ней вовсе не средство удовлетворения каких‑то острых физиологических позывов, нет, здесь ею взыскуется подтверждение и даже больше того – гарант моей неугасающей верности ей.

Я вспоминаю самого себя, молодого курсанта мореходной школы. Красивый, «как бог», в отглаженной и вычищенной морской форме (по частям собранной со всего нашего кубрика), как‑то, сорвавшись в «самоволку» из училища, я оказался в доме своей будущей тещи. Она давно уже была настроена против меня, и будь ее воля, моя избранница никогда не стала бы моей женой, поэтому и я всячески избегал встреч с нею. Но в тот знаменательный день произошло событие, которое вдруг, разом изменило судьбу каждого из нас: меня впервые накормили в этом доме. Никто из нас троих тогда не ожидал этого, но каждый вдруг ощутил в себе какую‑то внезапную перемену; не было произнесено ни единого слова (кроме, разумеется, тех, что диктуются обычной вежливостью), но именно предложением обеда я в этот же день навсегда утвердился в их доме как тот, кого уже «конем не объедешь». Предложение пищи, результат которого не мог предвидеть никто, положил немедленный конец взаимной неприязни, существовавшей между мною и матерью моей будущей жены, и с того самого дня мы жили и по сию пору продолжаем жить душа в душу с нею.

Мне вспоминается тот счастливый день моей юности, и – я не в силах отказать своей кошке в этом маленьком знаке внимания.

Сказанное позволяет понять, как ей удается совмещать свое попрошайничество с почти абсолютным отсутствием тяги к воровству.

Кстати, о воровстве. Один из самых известных (раз уж упоминание о нем встречается во всемирной паутине) в кошачьем мире воров – это некий кот по имени Каспар. Он воровал не только еду, что было бы вполне объяснимо и в какой‑то степени даже естественно для представителя его не обремененного никакими обязательствами перед людской моралью племени; среди похищенного у соседей значились куклы, детские книги, перчатки, белье… Случались и более ценные вещи, например, бумажник, набитый деньгами и кредитными карточками. Свою добычу он исправно приносил своим хозяевам, а те старались вернуть ее законным владельцам. Уставшие соседи потащили кота к психиатру (это и понятно: клептомания – а именно так на ученом языке называется овладевшая им напасть – всегда рассматривалась как род душевного расстройства, болезни); тот диагностировал у него «очень низкий уровень самооценки». А воровство, по мнению этого ученого эксперта, «связано с неуверенностью в себе и со стремлением обратить на себя внимание». В качестве лечебного средства коту было прописано пятикратное кормление нежирным мясом и рыбой, рекомендовано приобретение спецустройства для физических упражнений, подвешивание в кухне мячей на веревочках, регулярное прослушивание ток‑шоу по радио и другие лечебные процедуры. Кроме того, кот был приговорен ходить не иначе, как с колокольчиком на шее.

Моя же питомица не искушается даже едой. Единственное, перед чем она никогда не в силах устоять – это сигареты моего сына. Стоит ему потерять бдительность и хотя бы на короткое время оставить кухню, не припрятав свое курево, как в тишине… из ниоткуда… периферию бокового зрения внезапно пронзает белая мохнатая молния, и двадцать пятым кадром простреливающая фоновый поток восприятий лапа хищными воровскими когтями сбивает свою добычу на пол. Как видно, постоянная склонность к глубоким философским размышлениям не способна усыпить боевые качества моей питомицы, и сознание этого чем‑то приятным вдруг согревает меня, ее старого цехового товарища.

Еще на лету подхватывая украденную пачку когтями чуть ли не всех четырех лап, кошка тут же устраивает с рассыпающимися по кухне сигаретами какие‑то дикие вакхические пляски. По‑видимому, ее инстинкты волнуют исходящие от них запахи.

Стоит мне встать со своего места, как, опережая мою неуклюжую реакцию, она мгновенно хватает одну их них зубами и стремительно уносится куда‑то в коридор, чтобы продолжить свои безумства там. Она слегка побаивается моего сына, и никогда не позволяет себе воровать сигареты прямо у него на глазах (нет‑нет, здесь вовсе не опасение быть побитой, просто его сдержанность по отношению к ней таит в себе какую‑то так и неразгаданную ею загадку, а все загадочное – немного пугает). Мое же присутствие, невзирая на все уважение ко мне, в эту минуту ее не останавливает, хотя кошка очень хорошо знает, что этого не одобряю и я, глава дома (ведь прибираться за ней каждый раз приходится именно мне: «Вы с кошкой – одна шайка», – вот стандартный ответ моего сына, на все те доводы, которыми я пытаюсь возложить на него ответственность за произошедшее).

В то же время свежее мясо открыто лежит на столе. Кошка легко может достать его с теплой подушки кухонного диванчика, но никогда не пускает в ход свои когти, чтобы стащить так аппетитно и так беспризорно лежащий кусок. Впрочем, она может достать его и прямо с пола: я уже говорил о том, до какой степени способно растянуть ее позвоночник ее неистребимое любопытство. Подрагивая перпендикулярно отставленным хвостом, кошка топчется вокруг стола на задних лапах и цепляется коготками передних о столешницу; если посмотреть с другой стороны, то можно увидеть над его плоскостью две белые лапки с чуть поджатыми когтями и между ними рыжий с черным кантиком носик, который жадно втягивает в себя соблазнительные запахи…

Стырить плохо лежащее мясо для нее решительно ничего не стоит, но кошка только переводит взгляд на меня, затем снова на него… она жмурится и по всей ее мордочке расплывается выражение какой‑то сладкой мечтательности… Она нежно касается мяса своей мягкой бархатной лапкой; нет, сейчас это не хищные воровские когти – кошка как бы любовно поглаживает его и одновременно убеждает самое себя в том, что это вовсе не какое‑то призрачное видение, а вполне осязаемая реальность, снова умильным взором смотрит на меня… Нет, ее совсем не пугает мое присутствие, она ждет другого – ей видится, что я сам одариваю ее.

Я стараюсь без нужды не подвергать ее добродетель слишком длительному испытанию, и на всякий случай убираю все способное соблазнить, в холодильник. Однако сознание того, что можно на какое‑то время спокойно уйти из кухни, а ласкаемое всеми ее чувствами мясо так и останется лежать на своем месте, меня радует, и я всегда отрезаю моей питомице кусочек.

Об одном важном качестве ее характера следует упомянуть особо.

Она до чрезвычайности строга и пунктуальна, более того – до мелочности педантична. Во всем, что касается сложившегося распорядка дня, она – въедливый дотошный бюрократ, который видит своей целью исключить у всех подконтрольных ему даже самую мысль о принципиальной допустимости каких бы то ни было нарушений. Действительно, как только отступление от обычного течения процессов, из которых складывается жизнь нашего дома, переходит критические с ее точки зрения пределы, тут же начинает раздаваться ее недовольный голос.

Поначалу тихое и деликатное, подобное вежливому покашливанию хорошо воспитанного человека, стремящегося обратить на себя чье‑то внимание, кошкино мыркание постепенно становится все более отчетливым и резким. Явственно различимые обертона нетерпеливости и раздражения начинают сквозить в звуках ее голоса: кошка дает понять, что отклонение вовсе не осталось незамеченным ею, и требует от меня незамедлительно восстановить нарушенный порядок. Она никогда не упускает случая напомнить о том, что уже уходит время ее ужина, о том, что мне давно пора устраиваться в кресле перед телевизором, наконец, как старая ворчливая нянька, после половины одиннадцатого она начинает настойчиво гнать меня в постель.

Впрочем, внимание останавливает не столько пунктуальность этого маленького, но вместе с тем умеющего твердо стоять на своем члена моей фамилии, сколько сквозящая во всем ее поведении бескомпромиссная уверенность в неотъемлемом праве требовать аккуратного и точного выполнения мною всех заведенных в нашем доме порядков. Сейчас она вовсе не жалуется мне, что было бы вполне естественно для той, кого отделяют от меня и несколько ступеней глобальной биологической эволюции, и все полученные мною дипломы. Она обращается уже не к моим чувствам, – решительно пронзая их (если честно, не такой уж и толстый) слой, кошка сразу взывает к чему‑то более высокому и значимому во мне: каким‑то странным и совершенно непонятным для меня образом ее тоненький музыкальный голос вдруг заставляет резонировать мою совесть.

Вот эта уверенность в своем праве не жаловаться мне, ее хозяину, но взывать прямо к нравственности – что совершенно недопустимо в общении с теми, кого разделяют крутые ступени некой незримой иерархической пирамиды, – и наводит на размышления. Ведь своим вторжением в сферу этического кошка как бы заявляет о равенстве со мной; но поражают не столько сами эти претензии, сколько другое – то, что там, где обычно дремлет моя совесть, вдруг совершенно неожиданно для меня самого пробуждается какой‑то отклик на них. Другими словами, я ловлю себя на том, что где‑то в глубине души я – «царь природы»! полновластный хозяин этого дома!! – признаю справедливость дерзких притязаний моей кошки!!!

Словом, все это требует анализа, и я погружаюсь в раздумья.

На первый взгляд, в настойчивых претензиях моей питомицы сквозит элементарная забота о чем‑то своекорыстном, иными словами, о каких‑то своих, диктуемых ритмикой повседневности нуждах и ставших привычными маленьких удовольствиях. В самом деле, кто же любит ждать, когда, наконец, ему подадут ужин? В кресле же у телевизора настает то счастливое время, когда, истосковавшаяся за часы одиночества в пустынной квартире, она может отогреться своею душой у меня на коленях. Но – разумеется же! – самые сладкие мгновения ее небогатой событиями жизни – это те полчаса в обнимку со мною в постели, когда мы оба, отходя от дневного и возносясь над суетным, думая каждый о своем, наконец обращаемся к непреходящему; в это время она начинает приводить в порядок какие‑то свои накопившиеся за целый день мысли, я же под ритмичный аккомпанемент ее наполняющих всю спальню размышлений погружаюсь в очередную книгу.

Однако в действительности все обстоит куда как серьезней, сиюминутная корысть если и занимает мою (и в самом деле никогда не забывающую о собственных интересах) кошку, то лишь отчасти. Под видимой поверхностью явлений лежит совсем иное: во всех отклонениях от сложившегося распорядка она видит гораздо большее. Впрочем, все это справедливо и по отношению к домашней кошке «вообще», ибо здесь обнаруживается некое общее правило, закономерность, свойственная всему ее роду, и разница состоит лишь в степени педантизма, свойственного той или иной его особи. Нерушимость размеренного течения событий – это, если угодно, центральный элемент самого символа ее исповедания, ее, выражаясь высоким слогом, Credo, – это некий залог веры в свой собственный завтрашний день. Иными словами, веры в то, что и завтра (и послезавтра, и после‑послезавтра, всегда…) в урочный вечерний час будет наполнена чем‑то теплым и вкусным ее заветная миска; что хозяин вот так же удобно устраиваясь в своем кресле‑качалке перед телевизором будет брать ее к себе на колени; что и завтра (и послезавтра, и после‑послезавтра, никогда…) никто и ничто не сможет потревожить плавное течение ее мысли, когда она под тихий шелест перелистываемых книжных страниц удобно устраивает свою голову на теплом плече отходящего ко сну хозяина. А эта кошкина вера, как, наверное, и всякая вера вообще, – нечто гораздо большее, чем просто рефлекторная уступка давлению сиюминутных физиологических позывов.

Словом, несмотря на то, что здесь при желании можно с достаточной степенью отчетливости различить и обычный голос регулярных потребностей, одними физиологическими ритмами объяснить ее поведение все же не удается. Не объяснить его и проявлением врожденных животных инстинктов: ведь если бы дело заключалось именно в них, с точно такой же требовательностью и настойчивостью вела бы себя и любая бездомная кошка, когда что‑то выходит за рамки сложившихся в ее незадавшейся жизни стереотипов. Между тем бездомная кошка ведет себя совершенно иным образом, и не только потому, что ей некому высказать свою требовательность, – она уже в интересах одного только самосохранения чаще всего просто стремится избежать угрозы чужого внимания.

Но даже и символ кошачьего вероисповедания, как бы мы (с иронией или всерьез, с уважением) к нему ни отнеслись, не исчерпывает объяснение. Ведь в действительности в этой пунктуальности и в этом педантизме – моей ли питомицы, домашней ли кошки вообще – явно прослеживается наличие каких‑то глубинных, фундаментальных измерений всего существующего уже не одно тысячелетие на нашей планете симбиотического сообщества людей и зверей. Если угодно, – даже наличие каких‑то основополагающих устоев всей нашей шеститысячелетней цивилизации. Здесь (дыма без огня и в самом деле никогда не бывает) можно увидеть, что тот густой туман легенд и преданий, который уже на самой заре истории окружил нашу героиню, возникает совсем не на пустом месте. Впрочем, и в любом мифотворчестве вообще ничто не возникает просто так, из ниоткуда, в конечном счете всему находится какая‑то опора в реальной действительности.

Вот так и здесь. В известной степени кошка – и в самом деле таинственная посланница к нам, людям, почему‑то возомнившим себя царями природы. Ее миссия – это устойчивость и стабильность, мир и покой в человеческом доме, быть хранительницей которого назначила ее судьба. Вот только вовсе не обязательно в судьбе, стоящей за этим благодатным для нас назначением, видеть что‑то сверхестественное и потустороннее, – ею может быть и сама природа. Важно только отрешиться от свойственной нам гордыни и понять, что в этом большом мире взаимосвязано все, и даже наша собственная жизнь, то есть жизнь гордого «царя природы» в действительности представляет собой лишь одну из сюжетных линий какого‑то единого великого эпоса, в котором сплетаются судьбы всего нашедшего место на нашей планете.

Вглядимся пристальней в остановивший наше внимание факт, и мы обязательно обнаружим, что всякое отклонение от привычного вызывает у любого животного – без какого бы то ни было исключения – чувство тревоги, служит ему знаком некой неведомой и от того куда более грозной, нежели ожидаемая, опасности.

В одном из стихотворений африканского цикла («Восемь дней от Харрара я вел караван…») Николай Гумилев подмечает:

И, мыча, от меня убегали быки,

Никогда не видавшие белых.

В сущности та же самая реакция проявляется и в поведении бродячей собаки, пригревшейся у какого‑нибудь уличного лотка. Мимо нее течет нескончаемый поток людей, на которых она не обращает решительно никакого внимания, и неожиданно с лаем бросается на кого‑то одного. Откуда вдруг такая реакция? Да потому, например, что его походка чем‑то отличается от походки остальных, – предположим, человек хромает. В этом отличии его движений от стандартной пластики бесчисленного множества всех прочих прохожих – загадка, в которой ей мнится скрытая угроза (а не напрягаемся ли мы, люди, когда к нам какой‑нибудь нескоординированной поступью приближается незнакомый человек?), и собака, не зная состава стоящей за этим опасности, просто пытается защитить себя от нее. Многие собаки не любят пьяных, но и здесь дело совсем не в отвратительном сивушном запахе, который исходит от тех, а все в том же отклонении от некоего привычного ей стандарта человеческой пластики.

Здесь нет ничего удивительного, в сущности все живое стремится установить какие‑то стабильные устойчивые отношения с окружающим его миром. В речевом обиходе для обозначения этого обстоятельства мы применяем слово «норма», биология употребляет категорию «равновесия», иногда (научные тексты часто пестрят какими‑то малопонятными иноязычными терминами) – «гомеостаза» (от homoios… – подобный, одинаковый и греч. stasis – неподвижность, состояние), обозначающего собой, как пишут в словарях, «относительное постоянство состава и свойств среды и одновременно устойчивость основных физиологических функций организма». Но все это, по совести сказать, обезличенные, отдающие чем‑то механистичным и бездушным понятия; между тем думается, что куда более правильным здесь было бы говорить о стремлении любого живого существа к гармонии со средой своего обитания.

Гармония отношений с окружающим миром – это ведь не только категория абстрактной эстетики, она раскрывается еще и как некая мера одушевленного бытия, одно из достоинств которой состоит в принципиальной предсказуемости его ключевых событий. Собственно, именно там, где предсказуемость вдруг исчезает, и возникает смутное чувство тревоги, знак грозящей опасности. При этом столкновение с неизвестным не может не нервировать, ибо там, где переступается порог изведанного, из‑под самых ног индивида выбивается опора оберегающих его поведенческих стереотипов, и живое существо, не зная как повести себя в эту минуту, впадает в стресс. Именно таким стрессом и объясняется (как в случае с нашей бродячей собакой) его, казалось бы, ничем не спровоцированная агрессия.

Кстати, все это справедливо не только по отношению к обделенному разумом животному, но и применительно к самому человеку. Ведь и у нас рознь между племенами порождается чем‑то таким, что несет в себе отличия от заведенных в нашем быту порядков, наших обычаев, традиций, если угодно, – предрассудков. Больше того, анналы истории хранят в себе память о вражде, которая делила единые народы; причиною же служили именно нововведения в устоявшийся быт – будь то новые богослужебные ритуалы, будь то просто невозможность согласиться с тем, что обыкновенное яйцо (вспомним Джонатана Свифта и его Лилипутию) может разбиваться с какого‑то иного конца. Да и старинная китайская пословица «Не дай Бог жить в эпоху перемен» говорит все о том же – о чувстве тревоги, которое порождается давлением нововведений, ускользающей способностью человека ориентироваться в надвигающихся событиях.

Словом, в неприятии, скажем резче – в инстинктивном отторжении всего того, что отклоняется от некоего стандарта, что нарушает гармоническое равновесие с окружающим миром, прослеживается единый незыблемый закон природы, которому подчиняется существование всего живого на нашей планете.

Однако есть все же и принципиальное отличие между животными «вообще» и племенем, к которому относится героиня нашего повествования, в частности. Ведь если обычно внешнее окружение биологического существа – это тот (довольно пространный) островок природы, в границах которого протекает его полная событиями жизнь, то средой домашней кошки становится не что иное, как ее приемный дом.

В особенности это касается кошек больших современных мегаполисов. Да, этот их мир значительно уже того, в котором живут вольные подданные единого животного царства и в частности дикие, бездомные и даже сельские кошки.

Правда, не следует чрезмерно преувеличивать лишения, которые выпадают на долю четвероногих жительниц больших городов. В сельской местности под Канберрой (Австралия) было проведено исследование охотничьих привычек домашних кошек. Мечение животных радиомаяками показало, что половина из них в своих прогулках и охотничьих экспедициях не уходят дальше собственного двора. Остальные кошки разгуливают более широко, в среднем охватывая участки площадью по 5–7 гектаров, но и эти, предпринимаемые главным образом ночью, походы означают собой удаление не более чем на 200–300 метров от родного очага. Зоологи попросили хозяев 214 кошек в течение года регистрировать приносимые домой трофеи. Выяснилось, что большинство за год ловит всего около десятка жертв. Но некоторые оказались гораздо более активными, принося в среднем один трофей в неделю. Около 65 процентов добычи – мыши, крысы и другие мелкие грызуны. Остальное – лягушки, разные пресмыкающиеся, рыбки и представители 47 видов птиц. А впрочем, правильно оценить то, чего лишает домашнюю кошку городской быт, может, наверное, только сама кошка.

Но – мы уже говорили об этом – вечная пленница городской квартиры, она компенсирует свои утраты более глубоким проникновением в законы своего, неведомого никакому другому биологическому виду, окружения. Степень постижения внутреннего устройства этого сложного мира, его энергетических узлов, приводных ремней, передаточных шестеренок и так далее, с успехом заменяет ей меру пространственной экспансии всех тех, кто живет на воле. Меж тем стихии, которые управляют ее домом, – это не что иное, как чувства, привязанности, настроения всех тех, кто разделил с нею общий кров. Отсюда самым непосредственным образом следует, что то равновесие с внешним миром, о котором говорит биологическая наука, для прижившейся в человеческом жилище кошки – это (во многом, если не в главном) гармония человеческих отношений, что правят здесь.

Приспособление или, как говорится в ученых книгах, адаптация любого биологического вида к условиям внешней среды – это, во‑первых, всегда приспособление к каким‑то климатическим, геофизическим, химическим, любым другим, но обязательно материальным, иными словами, способным физически воздействовать на живую плоть факторам. Ведь биологическая эволюция, миллиардами лет развертывающаяся на нашей планете, просто не знает адекватного ответа ни на какое вневещественное воздействие на живое тело. Во‑вторых, – это всегда изменение (любым видом биологических организмов) самого себя. Впрочем, правильней было бы сказать, что это – пассивная уступка давлению внешних мутагенных факторов, а не активная направленная перестройка собственной организации. Первым, кто занимает активное положение, оказывается только человек, но он, в отличие от животных, начинает «подгонять» среду своего обитания к особенностям своего строения.

Специфика же адаптации домашней кошки к быту человеческого жилища состоит как раз в том, что ей приходится приспосабливаться к действию внефизических, невещественных начал, а именно – к такой неуловимой чувствами животного таинственной материи, как психология человека. Именно эта – часто непостижная даже для него самого – дисциплина отныне становится тем основным фактором, который и определяет условия существования кошки в нашем доме. Но как‑то переломить себя, приспосабливаясь к этому неосязаемому фактору нашей (теперь уже совместной) жизни, наша героиня, разумеется же, не в состоянии. Правда, в чем‑то непроизвольно изменяется и она (здесь уже говорилось о мутации ее голоса), – но все же повторимся: на этом пути возможности биологической эволюции ограничены, поэтому в человеческом доме ей остается только одно – каким‑то образом воздействовать на свою собственную среду, иными словами, на те таинственные отношения, что властвуют там.

Это невозможно? – скажут нам, – да, признаем и мы, действительно невозможно, но ведь в природе вообще очень много странного, иными словами, того, что явно противоречит ее же собственным законам. Однако все эти странности немедленно отходят куда‑то на задний план, как только мы вспоминаем, что нами познано еще далеко не все, что управляет ею, да и сами законы – это во многом результат логической схематизации, мысленного упрощения окружающей нас действительности.

Но есть еще одно обстоятельство: дело в том, что гармония с окружающим ее миром в представлении этого симпатичного зверька в сущности мало чем отличается от нашего собственного идеала человеческих отношений, который мы сами хотели бы утвердить вокруг себя. Ведь ее мир во многом сводится именно к нам. А вот уже это решительно меняет все – и логику, и внутренние механизмы адаптационных процессов. Несмотря на то, что склонность к неприятию любых отклонений от привычного стереотипа в природе любой, не только домашней, но и бездомной и дикой кошки, – только у домашней есть ясное понимание того, что она может воззвать к какой‑то властной силе, способной вмешаться в течение событий и изменить их ход. Это сознание самым решительным образом меняет весь образ ее поведения при столкновении со всеми формами того, что выходит за рамки обычного в доме прирученного ею человека. Ее протест из ранее скрытого, подавляемого где‑то внутри себя, теперь становится явным, более того – демонстративным, если не сказать вызывающим. Еще бы, изучая нас в течение многих веков, это наблюдательное и весьма сметливое существо подмечает, что многие предпринимаемые ею демарши рассматриваются нами как нечто, подлежащее обязательному исполнению, и это обстоятельство не может не привести к тому, чтобы незаметно, исподтишка начать манипулировать нами. Да, все обстоит именно так, ибо, строго говоря, любое выражение недовольства – особенно если оно исходит от привилегированного члена семьи – есть форма известного давления на всех остальных.

Впрочем, признаем: это ведь далеко не самый плохой вид манипуляции нами, гордыми «царями природы». В сущности, мы даже должны быть благодарны ей за нее, ведь все преследуемые кошкой цели ограничиваются только одним – покоем нашего дома, гармонией тех отношений, которые связуют всех его обитателей. Словом, ее идеал не так уж далеко расходится с тем, который воспитывает в нас самих и наша собственная вера («Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение»), и наша собственная философия. Может быть, смутное осознание именно этого обстоятельства и дает ей право на требовательность, а нас, опекаемых ею, обязывает к неукоснительной исполнительности.

Полно, к ней ли? Ведь любая исполнительность предполагает некоторую долю насилия над самим собой, здесь же наивные грезы домашней кошки о гармонии ее маленького мира вступают в стройный консонанс со светлой мечтой самого человека о том, что еще совсем немного – и вот:

Кто‑то на плечи руки положит,

Кто‑то ясно заглянет в глаза.

И мгновенно житейское канет,

Словно в темную пропасть без дна,

И над пропастью медленно встанет

Семицветной дугой тишина.

И вот уже естественный отбор, который осуществляет сама природа, как‑то незаметно начинает сливаться с тем, который направляется человеком, и все это вместе – и с кошкиной мечтой о домашнем уюте, и с вечным сном ее умного покладистого хозяина о светлом переустройстве нашего общего мира…

Словом, что хорошо моей кошке, как говорят математики, «по определению» не может быть плохо для меня самого: ее интересы в конечном счете полностью совпадают с моими. И пусть иногда меня раздражает ее настойчивость, я всякий раз тут же ловлю себя на мысли о том, что, моя маленькая добрая питомица с ее золотой (по краям серебряной, в самой серединке бриллиантовой) душой в действительности оказывает, может быть, самую верную службу мне, – и я встаю‑таки с места, чтобы благодарно подчиниться ее настояниям…

Но взглянем на этот предмет несколько шире.

Одни говорят, что движущие силы истории – производительные силы и производственные отношения. И это правда; редкая теория выдерживает экзамен десятилетий – эта же так до конца и не опровергнута полутора веками самой жесточайшей критики самых лучших умов. Другие ехидно замечают, что если бы нос древней египетской царицы Клеопатры был бы чуточку иным, совершенно другой стала бы вся история Европы. И в этом тоже своя правда: человеческие страсти – материя, зачастую куда более могущественная, нежели совокупная мощь самой современной индустрии.

Вся наша цивилизация время от времени испытывает какие‑то потрясения – часто чудовищные, которые ставят на грань выживания целые народы. Что именно является их причиной – независимые ли от человека противоречия, сугубо людские ли пристрастия, – составляет предмет дискуссий поколений и поколений историков, политологов, экономистов, философов. Часть объясняющих факторов лежит прямо на поверхности вещей, часть еще только подлежит выявлению какими‑то будущими исследователями и аналитиками. Но как бы то ни было, сегодня мы можем утверждать, что природа войн и революций изучена нами достаточно хорошо. А вот кто изучал природу мира? Почему, несмотря ни на какие противостояния и кровопролития, народы все‑таки не теряют способности жить в согласии друг с другом?

В чем его причины – в печальном ли опыте ушедших поколений, который закреплялся в каких‑то запретах, завещанных нам этическими догматами, и вероучительными откровениями? Да, конечно, и в нем – но лишь отчасти. Ведь вся история нашей цивилизации – это некий сплав бесконечного множества самых разнообразных ингредиентов; едва ли ее скрытые механизмы могут быть описаны лишь ограниченным их перечнем и уж тем более действием какой‑то одной единственной причины.

Многое здесь не постигается ни рациональным научным мышлением, ни интуитивными озарениями, которые лежат в основе религиозной веры и искусства. И среди этого – наша не расторжимая ничем связь с окружающей природой. Дети природы, все мы – независимо от цвета кожи, языков, исповеданий, заблуждений – неотделимы от нее; и подлинные цели существования разумного существа на этой планете в действительности составляют собой лишь часть некоторого единого, так еще и не открывшегося нам смысла бытия всего того, одним из атомов чего является наша большая Солнечная система.

В прошлом столетии великий наш соотечественник профессор А.Л.Чижевский, биофизик и археолог, основоположник так называемой гелиобиологии (кстати, тот самый, именем которого названа известная «люстра») сделал удивительное открытие. Его существо заключается в том, что многое в биосфере Земли, включая и ритмы человеческой жизни, со всеми ее взлетами и падениями, и даже всей нашей истории с ее разрушительными военными конфликтами и кровопролитными революциями, совпадает с ритмами дыхания большого Космоса. Дух этого открытия, каким‑то таинственным образом, если и не предсказывается одним из его юношеских стихотворений, то во всяком случае перекликается с ним.

Сошлись – и грозно тучи стали

Над помрачненною Землей.

Зарницы, как мечи из стали,

Рубили тучи синевой.

Проникся воздух жгучей думой.

В удушливо‑последний миг

Мир человеческий, угрюмый,

Как бы в беспамятстве, затих.

А небо ждало приговора,

Когда карающая власть

Ему велит сломать опоры

И страшной тяжестью ниспасть.

Одной из частных форм общей ритмики того, что, собственно, и можно объединить понятием готового вынести приговор неба, предстает солнечная активность. Оказалось, что в жизни народов, населяющих нашу планету, играют роль не только те (политические экономические, идеологические, любые другие) противоречия, которые существуют между ними, но и готовое испепелить нас светило.

Но ведь Солнце – это что‑то вроде тяжелой артиллерии природы, меж тем в любом арсенале главенствующие позиции занимает вовсе не она. Словом, ритмика согревающей нас звезды – это всего лишь один из бесчисленного множества других несопоставимых своими размерами и масштабом влияния факторов, и каждый из них, оставаясь до поры незамечаемым нами, по‑своему воздействует на всех нас. А что если воздействие хотя бы некоторых из них согреть еще и теплым ответным человеческим чувством?..

Есть некоторая странность исторического анализа – ему, как правило, подвергается только то, что способно возмутить воинственность, пассионарность народов, подвигнуть их к вражде и раздору; причины войн, мятежей, революций подвергаются самому пристальному исследованию. Однако воздействиями не одних же только возбуждающих причин определяется механика нашего совместного бытия; параллельно с ними обязаны – вот так же, тысячелетиями и тысячелетиями – действовать и какие‑то успокаивающие умиротворяющие начала, – в противном случае все человечество уже давно бы сошло с ума.

Меж тем именно оно‑то своим недовольным мырканием и гонит меня в постель: ведь одним из этих – тысячелетиями цивилизующих и умиротворяющих всех нас – начал как раз и предстает то удивительное четвероногое племя, к которому относится маленькая добрая героиня нашего повествования…

Глава 5. О значении слов

В которой говорится о тех богатствах, что хранятся в душе героини, и читатель узнает, как щедро она делится ими с признательным ему автором

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса.»

Правда, Гомер – это, конечно же, так – что‑то вроде попытки изящной литературной вышивки на бесхитростной канве повествования. А если уж совсем честно, – то и просто желание щегольнуть некоторой литературной образованностью; на самом‑то деле у меня в руках то ли история военного кораблестроения, то ли описание Ютландского боя, но в остальном все правильно:

«Я список кораблей прочел до середины».

Она, как бы обнимая меня чисто вымытой лапкой, лежит на моей руке и время от времени своим влажным холодным носиком тычется в плечо, громко и часто сопит и, не умолкая ни на минуту, на всю спальню трещит и трещит о чем‑то своем: «Голова его – чистое золото; кудри его волнистые, черные, как ворон…»

Насчет золота все, конечно, правильно, но в остальном она мне немножко льстит: мои черные кудри давно уже стали седыми, да и кудрями, если по совести, они никогда не были, так себе – жесткая прямая проволока…

Но что‑то не дает сосредоточиться, отвлекает от книги. Прислушиваюсь к ней: «Его левая рука у меня под головой…»

Ну, положим, это совсем не левая, а наоборот; она ведь и сама не любит лежать у стенки, и даже когда я пытаюсь уложить ее слева, моя кошка упорно (здесь уже было сказано, что она – страшный бюрократ) возвращается на «свое!» место. Но какой же может быть спрос с простой, пусть и очень сметливой (Умница) беспородной кошки? Впрочем, что это?!

«Его правая рука гладит меня…»

Она бессовестно врет, до неузнаваемости искажая первоисточник – у царя Соломона совсем ведь не так: «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня». Ну да ладно, в конце концов каждый мурлычет о своем; и потом, я готов присягнуть в этом на чем угодно, она никогда не читала «Песни песней» (впрочем, стоит ли удивляться, если мне приходилось встречать даже людей, никогда не державших ее перед глазами). Так что я не придираюсь к моей ответной на ласку питомице. Но то, о чем на всю спальню трещит она, требует глубоких раздумий.

Современная наука в изучении животных использует подход, который сформировался еще в XVIII веке; в сущности это очень механистическая концепция, в рамках которой животные рассматривались как некие автоматы или машины. Напомню, в свое время как сложный механизм рассматривался даже и сам человек; один из выдающихся мыслителей того времени (Ламетри) прямо так и назвал свое программное сочинение, появившееся в 1747 году: «Человек машина». Правда, когда дело доходило до человека, то в нем признавалось и наличие какой‑то второй природы – души, то есть того, что в принципе не может быть объяснено действием никаких механических (физических, химических и так далее) законов; но вот во всем том, что не касалось ее, неким механизмом представал и он сам. Таково, например, было воззрение Рене Декарта, французского философа, математика, физика, физиолога, словом, человека всесторонне образованного, известного, наверное, каждому уже хотя бы своим афоризмом: «Я мыслю, следовательно, существую». Что же касается животного, то существование бессмертной души у него не признавалось никем, кстати, усомниться в этом означало вступить в конфликт с церковью, а конфликт с нею иногда разрешался и костром.

На стыке XIX – XX столетий старый механистический подход был заменен учением о высшей нервной деятельности, центральное место в котором заняло понятие (условного и безусловного) рефлекса. Но и теория рефлекса не оставляла животному никакого места для эмоционального развития, и уж тем более места для общения с человеком при помощи каких бы то ни было знаков. Считалось, что только человеку свойственна так называемая «вторая сигнальная система», проще говоря – обычная для нас речь, животное же обязано было довольствоваться только «первой». Другими словами, в этой теории животному разрешалось реагировать лишь на непосредственное воздействие каких‑то физических факторов, скажем, на запах дыма и гари; человек же способен действовать соответствующим обстоятельствам образом уже по одному только слову: «Пожар!»

Если освободить это учение от какой‑то малопонятной научной зауми и обнажить теорию до ее голой логической схемы, то любое общение животного с человеком оказывалось возможным лишь при помощи известных всем с давних пор стимулов – колбасы или палки.

Но время течет, меняется все, в том числе и научные представления, и в частности благодаря им я явственно вижу, что моя питомица ничуть не довольствуется ролью простого бездушного автомата, которому разрешено отвечать лишь на то, что замыкается на физическое наказание или физиологическое поощрение. Напротив, часто она сама – первой – пытается вступать в контакт со мной (уже хотя бы для того, чтобы высказать мне какие‑то свои пожелания), и мы, в общем‑то, прекрасно понимаем друг друга без всякого посредничества острых, как бритва, когтей, щедро отмеренной густой сметаны или снятого с ноги тапка.

Кстати, сегодня, оперируя богатой доказательственной базой, уже говорят о том, что словарь жестов гориллы может достигать нескольких сотен и даже тысяч слов. Попугай способен усвоить названия более ста различных предметов, различать семь цветов радуги и пять разновидностей формы, вдобавок к этому он умеет считать до шести и даже говорить осмысленные фразы. Обычная горилла любит послушать Лучано Паваротти и отказывается идти гулять, когда по телевизору передают его концерт. Простой дельфин горюет после смерти своего товарища. Шимпанзе умирает от разрыва сердца, когда хоронят его мать. В 1983 году ученые обнаруживают, что слоны могут передавать информацию при помощи ультразвука. Научные исследования позволяют предположить, что крысы видят сны и что у шимпанзе, орангутангов, горилл имеются нейроны, отвечающие за самосознание.

Словом, обнаруживается, что психика животных вовсе не столь примитивна и механистична, как это представлялось когда‑то.

Пристальному вниманию ученых зоопсихологов была подвергнута и способность животных к общению с использованием абстрактных символов, и открытия американских ученых в последней трети ХХ века заставили пересмотреть старое представление о том, что это доступно одному лишь человеку.

В нескольких лабораториях шимпанзе обучали искусственным языкам, то есть системе специально разработанных знаков, которые обозначали какие‑то предметы обихода, элементарные действия с ними, некоторые определения вещей и даже отвлеченные понятия, подобные таким, как «больно» или «смешно». В качестве слов использовались жесты языка глухонемых, или же специальные значки, которыми были помечены клавиши.

Результаты этих экспериментов превзошли все ожидания. Оказалось, что обезьяны действительно усваивают «слова» этих искусственных упрощенных языков, причем их лексикон весьма обширен: у первых подопытных животных он содержал сотни «слов», а в более поздних опытах достигал 2–3 тысяч! С их помощью обезьяны называли предметы повседневного обихода, их свойства (цвета, размеры, вкус и т п.), а также действия, которые совершают они сами и окружающие их люди. Они правильно используют нужные «слова» в самых разных ситуациях, в том числе и совершенно новых. Например, когда однажды во время автомобильной прогулки за шимпанзе по кличке Уошо погналась собака, она не спряталась, а, высунувшись из окна машины, начала жестикулировать: «Собака, уходи».

Обнаружилось, что обезьяна способна и к некоторым обобщениям. Усвоив жест «собака» на примере жившей рядом с лабораторией дворняжки, Уошо со временем стала обозначать им всех собак вообще, от сенбернара до чихуахуа, как живых, так и на картинках; даже услышав где‑то вдалеке собачий лай, она делала тот же жест. Сходным образом, усвоив знак «ребенок», она стала применять его и к щенкам, и к котятам, и к куклам, и к любым детенышам в жизни и на картинках.

Обезьяны, как правило, охотно включались в процесс обучения. Первые знаки они осваивали в ходе усиленной и направленной тренировки с пищевым подкреплением, но постепенно им становилось достаточно одного одобрения экспериментатора. Они нередко изобретали и свои собственные жесты для обозначения важных для них предметов. Так, горилла Коко, любившая молодые побеги банана, называла их комбинируя два жеста – «дерево» и «салат», а Уошо, приглашая к любимой игре в прятки, характерным движением несколько раз закрывала ладонями глаза и быстро их отнимала.

Гибкость владения усвоенным словарным составом проявлялась и в том, что для обозначения одного и того же предмета, название которого им не было известно, обезьяны использовали разные знаки, описывающие разные их свойства. Так, шимпанзе Люси при виде чашки делала жесты «пить», «красный», «стекло», которые четко описывали именно эту чашку. Не зная нужных «слов», она называла банан «зеленый огурец сладкий», а редиску – «боль, плакать, еда».

Обнаружились и способности к употреблению усвоенных знаков в переносном и даже в бранном смысле. Оказалось, что у многих из обезьян, живших в разных лабораториях и, разумеется же, никогда не общавшихся друг с другом, слово «грязный» – любимое ругательство. Одни называли «грязным» ненавистный поводок, который им обязательно надевают во время прогулки, собак и мартышек, которых они не любят, наконец тех сотрудников, которые им чем‑то не угодили. Так, однажды Уошо посадили в клетку на время уборки во дворе, по которому она обычно свободно передвигалась. Обезьяна бурно выражала свое неудовольствие, а когда к ней пригляделись повнимательнее, оказалось, что она к тому же еще и жестикулирует: «Грязный Джек, дай пить!». Горилла Коко выражалась еще более радикально. Когда ей не нравилось, как с ней обращаются, она жестикулировала: «Ты грязный плохой туалет».

Как выяснилось, обезьянам присуще и своеобразное чувство юмора. Так, однажды Люси, сидевшая на плечах у своего воспитателя Роджера Футса, нечаянно пустила лужицу ему за шиворот и просигналила: «Смешно».

Наиболее веские доказательства того, что владение шимпанзе усвоенным «языком» действительно основано на способности оперировать усвоенными символами в отсутствии обозначаемых ими предметов, о возможности понимать смысл не только слов, но и целых фраз, получены в работах С.Севидж‑Рамбо. Она воспитывала с самого раннего возраста (6–10 месяцев) нескольких детенышей карликовых шимпанзе (бонобо), которые постоянно находились в лаборатории, наблюдали за всем происходящим и слышали ведущиеся при них разговоры. Когда одному из воспитанников, Кэнзи, исполнилось 2 года, экспериментаторы обнаружили, что он самостоятельно научился обращаться с клавиатурой. Это произошло в процессе его контактов с приемной матерью, Мататой, которую обучали языку, но безуспешно. В этом же возрасте выяснилось, что Кэнзи понимал и многие слова, а к 5 годам – даже целые фразы, которым его специально никто не учил и которые он слышал впервые. После этого его, а затем и других бонобо, воспитанных сходным образом, стали «экзаменовать» – день за днем они выполняли серии заданий по впервые услышанным ими инструкциям самого разного рода. Часть из них касалась самых обычных повседневных действий: «положи булку в микроволновку»; «достань сок из холодильника»; «дай черепахе картошки»; «выйди на улицу и найди там морковку». Другие фразы предполагали совершение мало предсказуемых действий с обычными предметами: «выдави зубную пасту на гамбургер»; «найди (игрушечную) собачку и сделай ей укол»; «нашлепай гориллу открывалкой для банок»; «пусть (игрушечная) змея укусит Линду (сотрудницу)» и так далее.

Особенности поведения Кэнзи и других бонобо полностью совпадали с поведением детей в возрасте 2,5 лет. Однако, если позже речь детей продолжала стремительно развиваться и усложняться, то обезьяны, хотя и совершенствовались, но только в пределах уже достигнутого уровня.

Эти удивительные результаты были получены в нескольких независимо работающих лабораториях, что свидетельствует об их особой достоверности. Кроме того, способность обезьян (а также ряда других животных) оперировать символами доказана и различными более традиционными лабораторными экспериментами. Наконец, московские ученые еще в 1960‑е годы показали, что в мозге обезьян есть области коры больших полушарий, которые представляют собой прообраз речевых зон мозга человека.

Все это – факты. Свидетельствующие об очень высоком уровне эмоционального и интеллектуального развития животных, они установлены с предельной строгостью, которая предъявляется к современному научному эксперименту. Но если на подобное способна какая‑то обезьяна, то почему я должен отказывать в талантах весьма смышленому и находчивому члену моей собственной семьи?

Знаки, которые подают нам наши питомцы, бывают разные.

Например, приветствие. Известно всем, что этот сигнал и у собаки, и у кошки подается хвостом; собака размахивает им, как флагом, у кошки он поднимается вертикально. Можно пронаблюдать за ее поведением, когда она по каким‑то своим, не во всем открытым для нас, делам проходит мимо: за несколько шагов хвост, подрагивая, начинает подниматься вверх, в самой близости он занимает вертикальную позицию, а через какое‑то время снова начинает опускаться. Если хвост кошки претерпевает именно такие эволюции, можно быть уверенным, она испытывает к своему хозяину то, что мы называем теплыми чувствами. Напротив, если она стремится прошмыгнуть мимо него с опущенным, а еще хуже – поджатым, хвостом, значит, в их отношениях что‑то не так (впрочем, все то же может вызываться простым осознанием кошкой какой‑то вины перед ним). Но есть и нюансы. У быстроходного парусника только средняя (грот) мачта стоит вертикально, передняя (фок) всегда наклонена вперед, задняя (бизань) – несколько отклонена от вертикали назад. Если ее хвост не пересекает угла, свойственного бизани, то приветствие – не более чем доброжелательность, в позиции грота – это уже самая теплая симпатия, но если он переходит линию фока, и к тому же вибрирует как натянутая струна, можно утверждать: кошка всем своим существом демонстрирует нам самую искреннюю любовь.

Строго говоря, значение этого сигнала несколько шире простого приветствия, по существу – это показатель ее настроения, ибо все эволюции хвоста непроизвольны и могут происходить даже вдали от хозяев. Проходя же мимо них, домашняя кошка просто вступает в некую зону, незримое тепло которой приятно волнует ее, что, собственно, и заставляет этот весьма чувствительный орган ее тела возноситься ввысь. Угол же отклонения от вертикали и знаменует собой степень сиюминутно испытываемой ею «приятности» (кстати, позицию бушприта хвосту мешает занять только анатомическое его строение). Заметим еще, что домашняя кошка – это единственная представительница кошачьих, которая в состоянии держать свой хвост вертикально при ходьбе, все остальные способны держать его только в горизонтальной позиции, а то и вообще между ног.

Или – благодарность.

То, какой угол наклона принимает кошачий хвост, во многом зависит от еды. Есть много признаков, по которым можно судить, понравилось ли ей то, чем ее угостили или нет, но лишь один из них сопряжен с прямой благодарностью нам, – это то, как она облизывается. Нет‑нет, не то, как она ухаживает за своей шерсткой, или умывается лапкой, – как она облизывает свою мордочку.

Вообще говоря, облизывание после еды – это всего лишь туалет; хищница в прошлом, кошка повинуясь древнему инстинкту, удаляет все, что может выдать ее присутствие, – даже запахи только что проглоченной пищи, именно поэтому она со всей тщательностью и сметает ее остатки. Все это проделывается ею рефлекторно, как правило, поблизости от того места, где она собирается прилечь отдохнуть. Но ведь можно облизываться чисто механически, подчиняясь формальным алгоритмам какой‑то бездушной гигиенической процедуры, а можно внести в этот увлекательный процесс что‑то от подлинного вдохновения, вложить сюда всю свою душу и проделать все то же с подъемом, даже с пафосом, на самой теплой волне некоего эмоционального всплеска.

Присмотримся внимательно к ней: чем дальше высовывается кошкин язычок, чем больше он распластывается по ее сладко прижмуренной мордочке, чем шире и соблазнительней амплитуда его движения, – тем большее удовольствие доставило ей угощение. Впрочем, для домашней кошки, пусть и унаследовавшей инстинкты своей дикой соплеменницы, но все же обретшей и какие‑то новые формы их проявления, все это – еще и своеобразный эквивалент того, что в подобных случаях проделываем мы сами. Так маленькие дети, отдавая дань кулинарным достоинствам только что съеденного, счастливо облизывают опустошенную тарелку; так мы восхищенно закатываем глаза, покачиваем головой и сладостно поцокиваем языком после пропущенной рюмочки.

В точности так же, как и мы, люди, кошка, облизывая свою мордочку, длит и длит гастрономическое послевкусие и ностальгически млеет от только что перенесенного удовольствия. А если, к тому же, привлекая внимание к себе, она садится напротив нас и проделывает все прямо на наших глазах, – то это еще и форма самой горячей признательности нам (не лишенной, впрочем, прозрачного намека на маленькую добавку).

Чем чаще и чем сладостней она облизывается перед нами, тем круче и поднимается ее хвост, когда она проходит мимо.

Но все эти и подобные им сигналы – совсем не то, что имеется в виду, когда мы говорим о знаковом общении родственных душ; совершаемые непроизвольно, они способны свидетельствовать лишь о физиологическом или эмоциональном состоянии животного.

Кстати, то обстоятельство, что они непроизвольны, делает их особо ценными и значимыми – никакое животное не в состоянии их подделать, не может сымитировать свои эмоции; а следовательно, можно быть уверенным в абсолютной искренности всего того, что демонстрируется нам, другими словами, в том, что воздевшая к небу свой хвост кошка уже не бросится на нас.

Приходится, правда, слышать, что в кошке есть нечто коварное и предательское, что она никогда не ставит в известность о своей готовности к нападению и атакует вероломно, исподтишка, – но все это только от незнания; в действительности она никогда не бросается в атаку без предварительного уведомления.

Строго говоря, – это всеобщее правило живой природы: предупреждают все, к какому бы биологическому виду они ни относились. Разумеется, это справедливо только там, где речь не идет об обычной охоте, на которой соблюдение этого закона нелепо до такой степени, что, вероятно, сама жертва сочла бы подобный сигнал как род особого коварства, как форму глумления над нею. Именно потому, что это – всеобщее правило, основные формы предуведомления (например, шипение и рык) вписаны в генную память практически любого биологического вида как упреждающие, останавливающие, иногда даже отбрасывающие назад знаки. Все животные (включая человека) реагируют на них рефлекторно, автоматически, ибо ясно, что буквально через мгновение в ход могут быть пущены острые клыки и когти. (Когда я как‑то раз, по глупости, попытался пропылесосить мою кошку, – простой расчет показывал, что собирать ее шерсть проще всего именно таким путем, – ее отбросило от захлебывающегося громким шипением шланга так, как, наверное, не отбросило бы и меня самого от «гремучей в двадцать жал змеи двухметроворостой».)

Дело в том, что атакующие или контратакующие действия всегда чреваты каким‑то уроном для себя, а в случае подобного предупреждения есть шанс, что враг просто испугается и отступит сам. Поэтому предваряющий сигнал, как правило, всегда красноречив и контрастен, вот только все виды животных дают его на каком‑то своем языке, а понимаем мы его или нет – это уже не их забота.

Впрочем, здесь необходимо заметить еще и вот что. Из всех домашних животных кошке присуща наиболее выразительная мимика; возможно, это тоже результат эволюционного приспособления к психологии тех, заботу о ком она вынуждена брать на себя. Мимические мышцы ее мордочки обладают необычайной подвижностью, способное же подчеркнуть значение всех подаваемых ею сигналов выражение огромных кошачьих глаз вполне отчетливо отражает весьма богатый спектр самых тонких чувств и настроений. Поэтому тот, кто действительно знает свою кошку, никогда не ошибется в оценке ее душевного состояния; однако, подобно женщине, это существо лишено всякого высокомерия и никогда не претендует (во всяком случае открыто) на интеллектуальное превосходство над нами, а значит, обязанность понимания всех подаваемых ею знаков возлагается в первую очередь на нас. И наверное это – справедливо.

Самый верный признак того, что кошка начинает выходить из себя, – движения ее хвоста: чем сильней и резче она размахивает им, тем больше степень ее возбуждения. Но нервное его биение не всегда предупреждение броска, кошка, взвесив шансы, сама может убежать от источника своего раздражения. О готовящейся атаке говорит совсем другое – ее глаза. Они вдруг устремляются в одну точку (это и есть точка нападения) и как‑то странно округляются, одновременно предельно увеличиваясь в своих размерах. Бытует мнение, что у атакующей кошки глаза сводятся в щелки, – но это не всегда так, ибо многое здесь зависит от условий освещения, и потом: одно дело – нападать на неспособную оказать отпор жертву, совсем другое – на сильного. Перед тем, как броситься на меня, кошка на время замирает, кстати, сейчас может замереть даже ее хвост, и только нервно раздувающиеся ноздри выдают гнев.

Когда я вижу это, я знаю, что у меня есть всего три или четыре секунды. Этого вполне достаточно, чтобы перестать поддразнивать ее и убраться куда‑нибудь подальше (конечно, она может удариться в преследование, но в крайнем случае я могу укрыться на кухне – там мгновенно забывается все: кухня – это территория любви, и здесь ни одна нормальная кошка никогда не укусит своего хозяина).

Кстати, в этом состоянии она уже не принимает никаких примирительных действий – разгневанная кошка атакует даже умиротворяющую руку, которая тянется к ней, чтобы погладить. Ее можно остановить (если, конечно, успеть) только одним – слегка подергать за усы; это парадоксальное действие тут же заставляет ее прислушаться к своим ощущениям. Ощущения оказываются довольно приятными: легкий массаж той области, рядом с которой они произрастают, доставляет ей явное удовольствие; кстати, ласкаться к чему бы то ни было (а ее ласка выражается в том, что она трется головой о предмет своей симпатии) кошка начинает именно этим местом.

Словом, нет никаких оснований утверждать ее вероломство и склонность к предательству.

Вот краткий словарь иных знаков, подаваемых кошкой, который можно встретить в посвященной ей литературе. Здесь я цитирую реферат одной из, может быть, самых талантливых кошковедов страны Валентиновой Даши, на момент составления (1999 г.) – ученицы 8‑а класса Кемеровского Городского классического лицея:

бьет хвостом – злится или охотится ("лучше не подходи");

хвост трубой – приветствие, удовольствие ("как я рада!");

застывший внизу хвост – отвращение, разочарование ("какая гадость");

уши прижаты к голове, хвост делает круги – раздражение;

шевелит кончиком хвоста – интерес ("что это тут такое интересненькое?");

у поднятого вертикально хвоста расслаблен кончик – радостное возбуждение ("ура!");

быстро облизывает переднюю лапу – волнуется, в нерешительности ("как же так?");

осмотрелась вокруг и тщательно вылизывается – полное или притворное (во время игры или охоты) спокойствие ("я тут просто умываюсь");

быстро облизывает нос и губы – в замешательстве (мы почесали бы затылок);

протягивает лапку к вашему лицу – просит внимания и ласки ("ну ты меня еще хотя бы немножечко любишь?");

топчет лапами – очень любит (как маму), хочет доставить вам удовольствие ("я так тебя люблю!");

уши вертикально – любопытство;

уши плоско в стороны – прячется, заигрывает ("чур, меня не видно");

прячет голову в какой‑нибудь уголок в игре – ("чур, я спряталась");

уши назад, глаза большие – предостережение ("не потерплю!");

уши назад, глаза жмурятся – нетерпение, просьба ("ну скорее же, очень хочется");

жмурится – демонстрирует миролюбие и спокойствие ("все хорошо");

большие глаза и зрачки – всматривается в темноту, боится, злится или играет;

уставилась на вас – вызов (чаще на игру в «догонялки»);

появилось третье веко – кошка больна или хочет спать;

усы опущены вниз – озабочена, печальна или больна;

кошка улепетывает от вас, втянув голову в плечи, на длинных ногах – знает, что нашкодила ("я лучше пойду");

катается по полу – демонстрирует свою привлекательность;

кошка катается по полу, прохаживается на полусогнутых лапах, отводит хвост, зовет – признаки течки;

лежит на спине с задумчивым видом – проветривается, отдыхает (такая забавная поза характерна для сибиряков и других кошек, имеющих больше теплой пуховой шерсти на животе, чем на спине);

сидит, поджав лапы, обернувшись хвостом – наблюдает, расслаблена, ждет;

пританцовывает, отрывая передние лапы от земли и ставит обратно, – приветствие кого‑то любимого и долгожданного;

поворачивается задом к лицу хозяина и поднимает хвост – обычный жест приветствия между хорошо знакомыми кошками знак доверия и почтения. Первой обнюхивает доминирующая кошка.

Впрочем, все это в основном непроизвольные сигналы, а бессознательно, механически подаваемые знаки, повторюсь, – это еще не средство полноценного общения с человеком. Ведь подлинный знак – это только то, что подается нам или нами вполне осознанно и направленно. Все это проще усвоить, если понять, что непроизвольность существует там, где требуется известное насилие над самим собой, чтобы не совершить какое‑то действие. Так необходимо огромное напряжение воли, чтобы удержать стон, порождаемый внезапной болью. В то же время осознанность – это прямая противоположность непроизвольности; например, притворный стон всегда сознателен.

Вот так и в нашем случае: собственно знак – это только то, что можно пресечь даже под диктатом самых острых обстоятельств или (напротив) то, что можно подать там, где надобность в нем не обусловлена решительно ничем. К тому же знак – это всегда некая инструкция, прямое указание на тот алгоритм действий, который мы должны исполнить; исходная его функция – это всегда обмен опытом, научение чему‑то новому. Словом, знак, как сказал бы известный киногерой, – «дело тонкое».

Но и в этом «тонком деле» домашняя кошка способна продемонстрировать многое, чему ее саму научило долгое терпеливое и внимательное наблюдение человека.

В общении со мной моя питомица вообще очень редко издает какие‑то звуки; по своему характеру она довольно сдержанна и молчалива, к тому же, как правило, ей удается поставить дело так, что все желаемое получается еще до того, как возникает необходимость в них. Голос раздается только тогда, когда ничего другого не остается; для нее – это начало (и красноречивый знак!) беспокойства, довольно быстро переходящего в тревожную озабоченность той внезапной непонятливостью, которая вдруг овладела ее обычно сметливым и сообразительным хозяином. Но отсюда вовсе не следует, что она не разговаривает со мной и не подает мне вообще никаких сигналов.

Два старых цеховых товарища, мы хорошо понимаем друг друга, при этом мы оба – и я (почерпнувший это из каких‑то толстых умных книг), и она (может быть, в силу собственных размышлений) сознаем, что никакой знак никогда не исчерпывается одной лишь акустической его составляющей, проще говоря, издаваемым нами звуком. Ведь если бы это и в самом деле было так, то, сопроводив специальными указаниями на понижение или повышение тона алфавитную запись всех тех сотрясений воздуха, которые мы производим по разным поводам, можно было бы в точности передать любому собеседнику едва ли не любой оттенок нашей мысли. Однако в истории европейской культуры хорошо известно, что еще древние греки решительно не доверяли письму, ибо понимали, что обращенное к кому бы то ни было слово – это вовсе не только фонетика, не только обертональная окраска речения, но еще и мимика, и жест, и принимаемая говорящим поза, и его движения («другой смолчал и стал пред ним ходить»), и многое‑многое другое, небрежение чем способно до полной неузнаваемости исказить его подлинный смысл.

Во многом именно поэтому первые академии, зародившиеся все в той же Греции, не доверяли одному только письменному знаку, другими словами, тому, что мы называем текстом; и только благодарным ученикам древних мудрецов, запечатлевшим на письме ключевые положения их учений, мы обязаны памятью о них. Словом, изолированный от всего остального, один только звук не способен исчерпать собой всю полноту содержания мысли, которую мы хотим довести до собеседника.

Кстати сказать, система знаков, с помощью которых мы, люди, общаемся друг с другом (имеется в виду, прежде всего, речь), отнюдь не всегда была такой, какой мы ее видим (слышим) сегодня. Это ведь только сегодня можно выразить довольно сложную мысль движением одного лишь артикуляционного аппарата, свойственного человеку, то есть движением губ, языка, гортани; между тем когда‑то давно, на самой заре нашей истории, подобный способ выражения вообще не был бы понят, наверное, никем. Иначе говоря, если бы каким‑то чудом нам удалось записать на магнитофонную ленту какие‑то слова пещерных людей и дать прослушать им же самим их же собственные высказывания, те, скорее всего, прозвучали бы для слушателей как какая‑нибудь китайская (если вообще не тау‑китайская) грамота.

Чтобы наглядно удостовериться в этом, достаточно обратиться к примерам нашего собственного общения с иностранцами, которые не знают ни единого слова на нашем родном языке. В самом деле, без живой подтанцовки, отчаянной жестикуляции, мимики и, разумеется, каких‑то вокальных пассажей, использующих безбожно исковерканные падежи и грамматические конструкции, довести до них что‑то осмысленное, как правило, не удается никому. Но запишем всю ту нечленораздельность, какую производим мы сами, и где‑нибудь через месяц прослушаем запечатленное – сумеем ли мы понять самих же себя?

Тем более сложным процесс передачи и восприятия мысли был в ту далекую эпоху, когда прочные навыки речевого общения еще только формировались, когда все далекие наши предки друг для друга были чем‑то вроде иноземцев. В это время любой знаковый посыл обязан был облекаться в движение всего нашего тела, решительно всех его органов.

В те давние поры пластика и слово не просто дополняли друг друга – они были разными гранями единого сложного неразрывного комплекса, и друг без друга для древнего человека ни одна из его составляющих была просто невозможна. За исключением каких‑то элементарных базовых сигналов, доступных, может быть, и таракану, осмысленный звук в принципе не мог быть издан без жеста, знаковое же телодвижение – без звука.

(Кстати, еще и сегодня в этом может легко убедиться каждый: даже зная, что находящийся за окном человек не в состоянии расслышать ничего из произносимого нами, мы, пытаясь жестами донести до него какую‑то мысль, тем не менее сопровождаем ее подчеркнутой артикуляцией. При этом вся наша мимика вовсе не преследует цель облегчить понимание – чаще всего она производится рефлекторно, бессознательно, в сущности даже не замечаясь нами. Больше того, если бы вдруг какие‑то привходящие обстоятельства продиктовали необходимость полного отказа от нее, это потребовало бы от нас определенных усилий.)

Не случайно поэтому первичное рожденное человеком искусство по инерции еще очень долгое время объединяло в себе и звуковой ряд и ряд изобразительный, проще говоря, танец и слово. Лишь по истечении многих тысячелетий, только с развитием способности человека к отвлеченному образному мышлению и совершенствованием (весьма, кстати, непростых и доступных не каждому в равной мере) навыков абстрактной мысли из всего этого сложного сплава начинает выделяться в нечто самостоятельное и ритмически организованное слово, и музыка, и танец.

В сущности все это проистекает из того, что прямым назначением «настоящего» знака, то есть того, что подается уже не бессознательно, как порожденный острой болью стон, но совершенно осмысленно и направленно, служила, как уже было сказано здесь, передача накопленного опыта, иными словами, научение кого‑то другого какой‑то операции, какому‑то виду деятельности. А научить сложному ремеслу без имитации самой деятельности там, где развитые формы общения еще только начинают формироваться, абсолютно невозможно.

Но ведь кошка‑то отстоит от нас значительно дальше, чем даже самые далекие предки первостроителей древних зиккуратов Междуречья и погребальных сооружений Египта. Поэтому требовать от нее, чтобы она понимала смысл произносимых нами, людьми, слов, и одновременно сама была способна выразить какую‑то свою мысль одним только голосом, – куда более глупо, чем требовать того же от абсолютно незнакомого с нашей речью чужеземца. Язык, которым пользуется она, подобно первичному языку древнего человека, не сводится, да и не может свестись к одним лишь звуковым сигналам, он гораздо более сложен и развит, и подлинный «орган» ее «речи» – точно так же, как и у далекого нашего пращура – это все ее тело. Игнорировать это обстоятельство – значит, игнорировать самый смысл всего того, что она хочет и может сообщить нам.

Вот, например. Желая донести до меня какую‑то свою мысль, юрким подобием юлы она вдруг начинает крутиться прямо под моими ногами; ее корпус, спина, живот (в особенности живот!), ноги явно устремлены к чему‑то одному, но глаза, лишь на мгновение стремительного разворота отрываясь от меня, все время внимательнейшим образом следят за мной; и стоит только мне сделать вид, что я поворачиваюсь к ней, как замысловатая траектория ее беспокойного движения тут же начинает смещаться. Я понятия не имею о том, что все это значит, но время идет, и с годами азимут этого смещения мне становится хорошо знакомым: сейчас я давно уже усвоил, что вовсе не здесь, в Синае пустынных комнат, а где‑то там, за Иорданом коридора, лежит обетованная земля по имени кухня; и сейчас кошкина задача состоит в том, чтобы любым путем выманить меня туда. Из кухни ее хозяину редко удается уйти без того, чтобы сделать ей какой‑нибудь маленький подарок, и то, что сейчас вытворяет моя питомица, – это именно знак, который она вполне сознательно подает мне.

Его значение уже давно не составляет для меня тайны, я усвоил, что она хочет сказать, и теперь никогда не перепутаю его с каким‑либо другим (например: «подними меня на антресоль», «возьми наш с тобой гребешок и выйди на лоджию расчесать мою шерстку», «щас цапну!» и так далее). Но сейчас я прикидываюсь дурачком и делаю вид, что до меня никак не доходят ее тонкие деликатные намеки (нет‑нет, она совсем не голодна – просто легкая закуска в приуготовлении себя к вечерней трапезе для нее примерно то же, что и для меня рюмочка моей глубокочтимой «Старки» в предвкушении обеда).

Вот тут‑то и раздается ее первое недовольное мырканье, и кошка вдруг куда‑то исчезает.

Впрочем, это нисколько не вводит меня в заблуждение: я знаю, что если уж она что‑то взяла себе в голову, то обязательно будет добиваться своего; настойчивость и целеустремленность – одни из определяющих черт ее характера. И правда, уже через минуту‑полторы кошка, вынырнув неизвестно откуда, вновь вырастает рядом со мной; опираясь о мою ногу, она игриво встает на свои задние лапки и коготками передних, чтобы привлечь внимание, осторожно цепляет меня за карман брюк. С какой‑то трогательной проникновенной сердечностью она заглядывает мне прямо в глаза; на интеллигентной полосатой ее мордочке отражается некое озабоченное внимание (все что угодно, только не попрошайничество!): она просто пробегала мимо по каким‑то своим делам, а тут – хозяин, ну как не справиться, все ли у него хорошо? Нет‑нет, сейчас ей ничего, решительно ничего не нужно от меня, и, как бы подчеркивая это обстоятельство, она, на какое‑то неуловимое мгновение опередив рефлекторное движение хозяйской руки, опускается всеми четырьмя лапками на пол и, напуская на себя вид, что совершенно не замечает этот естественный жест, грациозно и плавно уклоняется от него.

Опытный – не чета мне – психолог, кошка просчитывает мою реакцию на два хода вперед (да что там на два – вся многосложная комбинация провидится ею вплоть до венчающей матовой точки). Она полностью уверена в себе и каким‑то своим кошачьим разумом прекрасно осознает, что это невинное простодушие, эта трогательная сердечная забота в сочетании с пленительной грацией ее движений не могут не вызвать в хозяине немедленного желания погладить ее. Здесь уже говорилось, что в амплуа инженю она не знает себе соперниц, и это действительно так. Мне давно уже знакомы почти все ее фокусы, но до сих пор я ничего не могу поделать с самим собой: здесь какая‑то мистика, колдовство – да ведь ни один нормальный человек вообще не может пройти мимо этого ласкового игривого зверька, не протянув к нему руку, – и (в который уже раз!) я попадаюсь на эту, в общем‑то, стандартную для нее уловку.

Все это время она смотрит прямо на меня, в какие‑то доли секунды ловит малейшее мое движение и каждой клеточкой своего трепетного чуткого тельца отвечает на него; сейчас в ее действиях до конца скалькулировано все, и, плавно отстраняясь от моей руки, она с ювелирной точностью контролирует каждый сантиметр разделяющей нас дистанции. Моя кошка никогда не видела великой фрески плафона Сикстинской капеллы – там рука Создателя не касается руки Адама и все же она съединена с нею: между ними отнюдь не пустое пространство, но нечто, электризованное исходящим от Вседержителя импульсом, – именно этой искрой Божественного творения и пробуждается к жизни бессмертная душа первого человека. Но, видно, что‑то от основополагающих принципов общей «инженерии человеческих душ» (высокого искусства, тайны которого доступны лишь настоящим художникам) свойственно и ей. Глубокое знание человеческой природы интуитивно подсказывает кошке совершенно безошибочный образ действий, и она каким‑то непонятным для меня образом магнетизирует самый воздух, отделяющий ее от протянутой к ней руки, чтобы создать и сохранить неосязаемый контакт. Несколько сантиметров дальше – и незримая связь между нами мгновенно будет утрачена, сантиметр ближе – и грубое физическое взаимодействие разрушит удивительное таинство внечувственного соприкосновения душ. Вот так на неосязаемом и вместе с тем упругом поводке этого магнетического контакта, она и увлекает меня за собой.

Туда, где ей слышится волнующая волшебная музыка вечерних приготовлений (кстати, регтайм той заветной кастрюльки, в которой обычно готовится ее еда, она безошибочно отличает от аккордов всей прочей кухонной утвари, и моя покойная жена любила демонстрировать гостям необыкновенные математические таланты нашей питомицы, доказывая их ее умением прибежать на второй, третий – да какой угодно – «бряк»)… Туда, где в воскурениях сладостных благовоний, которыми напоен воздух, ароматно дрожат и множатся манящие миражи тонких кулинарных деликатесов…

Но, увы, светлую поэзию кошкиных грез разрушает грубая проза поведения ее непонятливого хозяина: слегка поддразнивая ее, я продолжаю делать вид, что до меня никак доходит потаенный смысл всех подаваемых ею знаков.

Однако терпения моей питомице не занимать, и все это может повторяться и повторяться; раз от разу меняться будет только выражение ее умной живой мордочки, но все же она достаточно опытна и смышлена, чтобы проявить известную педагогическую гибкость. К тому же не только я кое‑что знаю о ней, но и ей, наблюдающей меня вот уже долее десяти лет, ведомо обо мне многое такое, что знала, быть может, только моя покойная жена.

Она вдруг снова исчезает куда‑то. К слову, за этой способностью мгновенно пропадать тоже кроется какая‑то магия; бывает, что я, знающий, казалось, все потаенные места своей собственной квартиры, часами не могу раскрыть тайны ее пребывания, и чтобы вызвать ее, мне иногда приходится прибегать к крайним мерам. Есть две вещи, по зову которых она не может не явиться – это шуршание сминаемого фантика и бряцание ее кастрюльки; стоит только раздаться первым звукам – и я тут же обнаруживаю рядом с собою широко раскрытые вопросительные глаза своей питомицы.

Как бы в скобках следует заметить, что кошка, подобно некоему бесплотному духу, именно «являет себя», бесшумно возникая из ниоткуда, из какого‑то небытия, точно так же, как она не исчезает, но беззвучно и бесследно растворяется в нем, как в пожирающей физические массы «черной дыре». Может быть, именно эта способность родила еще одну легенду, вившуюся вокруг нее. Вспомним Чеширского кота из «Алисы в стране чудес»: это существо «…исчезало медленно, начиная с кончика хвоста и заканчивая улыбкой, которая оставалась, когда самого кота уже не было». Льюис Кэрролл, он же Чарльз Доджсон, был родом из Дарсбери в Чешире, что неподалеку от Конглтона. Там в начале XX века на развалинах старинного аббатства по слухам обитал призрак большого белого кота. При жизни он был любимцем миссис Уиндж, смотрительницы аббатства. Однажды кот не вернулся домой, а вскоре женщина услышала знакомое царапанье в дверь: кот сидел на пороге, однако в дом войти отказался, а через мгновение исчез, словно растаял в воздухе. Призрак Конглтонского кота на протяжении 50 лет видели сотни людей, туристы для этого специально отправлялись в аббатство. Ясно, что столь таинственная история не могла не поразить воображение оксфордского математика.

Но вернемся к нашей героине, сейчас я знаю: очень скоро она материализуется прямо из воздуха и без этих ухищрений.

В самом деле, проходит какое‑то время и в мякоть моей ноги впиваются ее острые зубы; нет‑нет, это совсем не злость, хотя нотка раздражения здесь все же звучит, просто для того, чтобы тебя наконец поняли, иногда нужно прибегнуть и к сильнодействующим средствам. Так опытная наездница пускает в ход стек отнюдь не потому, что вдруг теряет душевное равновесие, здесь другое – желание взбодрить свою лошадь, помочь ей сконцентрировать свои силы на их общей цели. Впрочем, кошка и сейчас до конца контролирует все свои действия, и, сохраняя полное расположение ко мне, соблюдает всегда присущий ей такт, мягкую интеллигентность и сдержанное благородное достоинство, – ведь даже в этой резкости острых педагогических форм она никогда не выпустит свои когти. Эта деликатность, это чувство меры, это благородство натуры всякий раз подкупают меня, и, разумеется, я сдаюсь.

Сопровождая каждый мой шаг, она по очереди кусает мои ноги, но по мере приближения к заветному порогу ее поведение начинает меняться, хватка ее лап становится все более мягкой, зубы – раз за разом теряют свою остроту. И вот, победно воздев над собою свой торжествующий хвост, она, опережая меня, танцующей победной иноходью вступает на кухню. Кухня – это территория самой нежной любви, здесь, за ее порогом, мгновенно меняется все, и сейчас кошка будет трогательно тереться о мои только что терзаемые ею ноги и мурлыкать (самой ли себе, мне – кто ее знает?): «голени его – мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях; вид его подобен Ливану; величествен, как кедры…»

Если все это не знаковые посылы, не какие‑то указания, инструкции мне, то что это?..

Конечно, можно без конца спорить и здесь, можно до хрипоты доказывать, что во всем этом нет и тени осмысленности и целенаправленности – одни только голые рефлексы лишенного даже зачатков сознания животного. Но все же вдумаемся, так ли механистичны и ненаправленны действия существа, смышленость которого никем и никогда за все тысячелетия симбиотического содружества не подвергалась сомнению?

В одном из диалогов древнегреческого философа Платона, воплощение самой мудрости, Сократ с помощью искусно поставленных вопросов подталкивает никогда не занимавшегося наукой молодого раба к самостоятельному выводу сложнейшей для того времени геометрической теоремы. Ни один из этих вопросов не содержит в себе прямого указания на результат, но, несмотря на это, раб приходит к заключению о том, что площадь квадрата, построенного на гипотенузе равнобедренного прямоугольного треугольника, вдвое больше квадрата, построенного на любом из его катетов.

Конечно же, моя кошка никогда не читала Платона. Но, руководствуясь интуицией, сейчас она ведет себя точно так же, как и этот постоянный персонаж его диалогов: решительно ничто в ее действиях не содержит даже намека на тот маленький знак внимания, который ей бы хотелось получить от меня. Однако каким‑то таинственным образом эта (не такая, согласимся, и простая) мысль все‑таки приходит в мою голову. Так почему же я, привыкший видеть в Платоне одного из величайших мыслителей всех времен и народов, должен находить в его – пусть и действующей чисто интуитивно – последовательнице нечто, лишенное и тени какой бы то ни было рассудительности?

Впрочем, вот еще один контрольный вопрос, способный мгновенно развеять любые сомнения возможного скептика: а как ведет себя нормальная женщина, когда ей хочется обратить на себя наше внимание или получить от нас маленький подарок? Открыто попросить? – да упаси Боже! Ведь тогда исчезает всякое таинство приношения, угасает радужная аура дара… И потом: кому же в этом мире ведомо, что на самом деле означают собой произносимые женщиной слова? Короче говоря, можно запросить любого эксперта, чтобы он попытался найти хотя бы одно отличие между ее стратегией и поведением моей кошки (а ведь ни в том, ни другом случае нет и намека на испытываемое ими желание, есть лишь мягкая и тактичная подсказка того, к чему обязаны прийти мы сами), – результат будет предопределен. Но ведь женщине‑то, по большому счету, мы никогда не отказываем в способности сформулировать что‑то осмысленное. Так почему же я должен усомниться в талантах своей кошки?

Впрочем, как вообще нам – людям – удается донести что‑то друг другу?

Существует некое интуитивное представление, когда в слове нам видится какое‑то подобие сундучка, который скрывает в себе то, что мы называем определением, значением, смыслом. Это содержимое‑смысл всегда остается равным самому себе, и нет абсолютно никакой разницы в том, кто именно и когда будет вскрывать его; любой человек в любое время, подняв крышку, обязан обнаружить там одно и то же, и каждый раз возвращаясь к его содержимому, он будет находить его неизменным. Другое слово – это уже новый сундучок (иной формы, с иной картинкой на крышке, с иным рисунком скоб и ручек) с каким‑то другим содержимым. Весь же лексический состав нашего языка – это что‑то вроде огромной камеры хранения, заполненной именно такими сундучками. Этим представлением довольствуется, наверное, подавляющее большинство тех, кто изъясняется на одном и том же наречии, и трудности возникают лишь в том случае, когда мы оказываемся не в состоянии распознать то, что скрывает в себе какое‑то новое, ранее не встречавшееся нам слово.

А в самом деле, что именно таят в себе слова нашего языка?

Вдумаемся в смысл какого‑нибудь одного из них. Да вот хотя бы того, о котором идет речь в этих скромных заметках: ведь все сказанное здесь – это в сущности не что иное, как слабая попытка автора дать развернутое определение загадочному существу по имени кошка. Можно, конечно, ограничиться тем, что дают словари: «КОШКИ – род млекопитающих семейства кошачьих. Длина тела 46 – 197 см, хвоста 15– 91 см. 30 видов: рысь, манул, хаус, каракал, дикая кошка, оцелот, пума и др.; распространены широко». Но попробуем представить себе, что мы сообщаем все эти сведения человеку, который никогда до того не видел ее и ничего о ней не слышал, – сумеет ли он составить себе хотя бы приблизительное представление о кошке (полно, да поймет ли он вообще о чем идет речь)? Так что краткой словарной статьи совершенно недостаточно для знакомства, и всякий, кто действительно заинтересуется этим животным, потребует куда более развернутых определений. Вот и автор, пытаясь уяснить что‑то прежде всего самому себе, углубился в размышления о нем именно по этой простой причине.

А каково же полное определение, получив которое нам уже не нужно было бы обращаться ни к каким дополнительным источникам информации, словом, определение из которого было бы ясно все? Вот этого не знает никто. Несмотря на то, что о кошке написано многое, ни одна из существующих книг не дает исчерпывающего представления о ней, поэтому действительно полным определением может быть только полное собрание всех – зачастую даже противоречащих друг другу – текстов. Так что же, подлинное содержание этого слова – безразмерно?

В какой‑то степени это и в самом деле так, и скромная попытка автора, посвятившего свой труд постижению тайны сокрытого здесь смысла, кроме всего прочего, способна служить наглядной иллюстрацией того, что тот, с одной стороны, растворяет в себе значительную часть всех знаний, накопленных человеком, с другой – вообще недоступен пониманию, если рассматривается вне каких‑то общих представлений об окружающем нас мире. В самом деле, мы уже видели, что понимание предмета предпринятого здесь анализа во многом (если не во всем) зависит именно от подобных общих идей, что властвуют над сознанием человека, и развитие представлений о нем производно в первую очередь от их эволюции. Ведь и «хранительница дома», и «исчадие ада», и просто «домашнее животное» – все это про нашу героиню. Но все эти определения справедливы в разных системах взглядов на мир, одно – в культуре Древнего Востока, другое – в менталитете Средневековой Европы, третье – в представлении современной цивилизации.

Впрочем, представление о таком «сундучке» имеет мало общего с истиной; вызывая в сознании его образ, мы говорим вовсе не о смысле конкретного слова, которое воспринимается нами в живом разговоре, но об условности – о некотором разбросанном по разным книгам собрании всех накопленных обществом сведений о предмете. Но ведь помимо знаний, которыми обладает все общество в целом, существуют еще и те, которые самостоятельно, на протяжение всей жизни впитывает в себя каждый из нас. А вот уже это – далеко не одно и то же: сознание индивида не в состоянии вместить в себя знание, по крупицам собиравшееся всей цивилизацией. Правда, случаются и парадоксы: там, где речь идет о чем‑то конечном, знания отдельного лица – например, свершившего какое‑то открытие исследователя – могут превосходить знания всего общества.

Поэтому в живом ли потоке речевого общения, во время ли чтения какой‑то книги, или в общении с кошкой, уютно пристроившейся на наших коленях, мы оперируем отнюдь не богатством того потенциально бездонного хранилища, которое вобрало в себя достояние всех библиотек и музеев мира, но скромным содержанием того, что успели сберечь и накопить мы сами за нашу собственную жизнь. Что толку с того, что общество в целом вкладывает какой‑то великий смысл в слово «шестьювосемьросоквосемь», – ведь если я не знаю таблицы умножения, для меня за этой сложной метафизикой кроется совершенная пустота. Или наоборот – вся совокупность всех возможных в природе чисел (что в нашем случае, наверное, одно и то же).

Словом, абстрактный условный «сундучок» может быть даже переполнен различного рода сведениями об интересующем нас предмете, но вот многое ли из всей этой полноты просыпается из него в мимолетном (в одно ухо влетело, в другое – вылетело) восприятии нашим сознанием скоростного потока чужих суждений?

Строго говоря, – ни‑че‑го !

На самом деле значение каждого отдельно взятого слова (да и вообще любого воспринимаемого нами знака) – это лишь указание на тот или иной способ форматирования (то есть специфической перестановки, комбинирования, перестройки) нашего собственного опыта. Всего опыта без какого бы то ни было изъятия, то есть полной совокупности того, что по крупицам всю жизнь собирала наша память – всех усвоенных знаний, зрительных образов, запахов, звуков и многого‑многого такого, чему, может быть, нет вообще никакого осмысленного имени. Эти фрагменты нашего опыта (включая и ту его область, которая хранит все когда‑то освоенные нами движения, иными словами, сегмент так называемой двигательной или мышечной памяти) представляют собой что‑то вроде кирпичиков индивидуального сознания, из которых может быть выстроено все что угодно – дворец, храм, тюрьма, кошкин дом. Или – разноцветных осколков смальты, которые можно объединить любым мыслимым сюжетом. Отдельное слово (каждое слово, каждый знак) – это не более чем условный чертеж, общая абстрактная идея того, что должно быть реализовано в каком‑то материале. Сам же материал должен быть предоставлен нашим собственным сознанием – и ничем иным.

Слово – это лишь руководящее указание на то, что именно мы должны воссоздать в своей собственной голове из того материала, который уже содержится там, и не более того. Но повинуясь именно ему (а также некоему широкому контексту, назначение которого состоит в том, чтобы как‑то уточнить условия предстоящей работы), где‑то в глубинах нашей души миллионы каких‑то маленьких таинственных чернорабочих в мгновение ока перестраивают все, что содержат ее бездонные хранилища. И вот, произнеся или только услышав слово «кошка», мы тут же конструируем в нашем сознании из разбросанных по всем отсекам памяти фрагментов самых разнообразных знаний огромный комплекс идей, раскрывающих ее внешние формы, повадки, разнообразие пород, свойственные ее виду болезни, способы воспитания, рекомендуемые диеты и так далее, и так далее, и так далее.

Но ведь выстроить что бы то ни было можно лишь из того материала, который содержится в нас самих; в самом же слове, точно так же, как и в чертеже архитектора, пусть даже сопровожденном всеми необходимыми спецификациями, нет вообще ничего. И вместе с тем, как в чертеже и в спецификациях архитектора, в нем содержится все необходимое для созидания. Между тем у разных людей – уже только потому, что мы читаем разные книги, общаемся с разными людьми, словом, проживаем разные жизни, – тайники памяти хранят разные залежи; и не все предусмотренное этими чертежами и спецификациями оказывается в наличии. Так что в одном случае конструкция собирается из добротно обтесанных каменных квадров, в другом – из кирпичей тройной закалки, в третьем – из каких‑то железобетонных элементов… но ведь из разного материала далеко не всегда можно построить одно и то же. Считаться же приходится и с тем, что на месте всего этого может оказаться и жалкий саман. Из самана тем более нельзя построить то же, что из неподдающегося давлению времени кирпича или камня, поэтому одно и то же слово часто порождает у разных людей разное содержание, и мы, общаясь на одном наречии, решительно не понимаем друг друга.

Я вспоминаю самого себя, как сам когда‑то давно впервые объяснялся своей будущей жене; едва ли в моем тогдашнем косноязычии было хоть что‑нибудь осмысленное, но ей (она как‑то призналась мне) всю жизнь слышались в моих словах и «Песнь песней», и сонеты Шекспира, да и все содержание всех музеев и библиотек мира. Так, наверное, и было. Она ведь и в самом деле всю жизнь была для меня и Марией, и леди шекспировских сонетов, и Лаурой, и Беатриче, и Суламифью… Вот только сейчас к этому длинному перечню имен добавилось еще одно, которое где‑то там, внутри меня какой‑то хриплый ворон вот уже скоро десять лет безжалостно рифмует со своим страшным «nevermore» («никогда»).

Нет, тайна всех в мире имен – вовсе не в их звуке, а в том, что порождает смятение где‑то там… в глубине… Ее подлинная разгадка только в том, что хранит наша собственная душа, и ни одно слово, ни один образ не в состоянии раскрыть что бы то ни было там, где нет вообще ничего…

Конечно, моя кошка и в самом деле никогда не читала «Песни песней», и мурлычет она что‑то свое, как и я тогда, тысячу лет тому назад ее будущей хозяйке, но, два добрых товарища, мы давно уже прекрасно понимаем друг друга. Вот и сейчас я, отложив книгу, чтобы погладить ее, согласно вторю ей (теперь уже на языке, которым поэт ее племени только и мог бы воспеть достоинства моей четвероногой Суламифи): «Да, Моя Хорошенькая, белый мех твоего теплого животика – разлив отмеренной большими столовыми ложками тридцатипроцентной сметаны, твой упругий хвост подобен твердокопченой колбасе, зеленое золото твоих глаз – холодное пиво на просвет телевизионного экрана…»

Глава 6. О власти муз

В которой благодарный снисходительному читателю автор предпринимает скромную попытку пересказать величественное содержание тех эпических песен, что слагает его героиня

Кстати, о холодном пиве у телевизора. Ведь прежде было именно оно.

Как правило, его очередь настает после ванны. Я выкатываю кресло‑качалку на середину своей комнаты и аккуратно раскладываю все, что может понадобиться в этот вечер: скамеечку под ноги, какие‑то книги, телефонную трубку, пульт дистанционного управления телевизором, авторучку на тот редкий случай, если мне вдруг вздумается записать что‑то умное. Справа от меня – журнальный столик, на котором‑то и стоит запотевшая бутылка. Я ужасно не люблю вставать с кресла, поэтому все обязано находиться в пределах досягаемости вытянутой руки; и пока необходимое занимает положенные ему места (уважая свою питомицу, я стараюсь не затягивать эту процедуру, но все же она занимает несколько минут), моя кошка в позе копилочки сидит в сторонке и, глядя на меня, тихо мурлычет о чем‑то своем. Но вот наконец все приготовлено, я расслабленно откидываюсь в кресле, упокаиваю свои ноги на скамеечке, и она тут же взлетает ко мне.

Теперь уже столь же терпеливо вынужден ждать я, пока кошка, преданно заглядывая мне в глаза (словно деликатно запрашивая, не слишком ли она меня беспокоит), со всей присущей ей любовью к комфорту и обстоятельностью будет устраиваться на мне. Она топчется на моих коленях, животе, и перебиваемый при каждом прикосновении к ней какими‑то счастливыми всхлипами треск заполняет тишину моей комнаты. Все это время мне приходится куда‑то прятать свое лицо, ибо с большим трудом справляющаяся со своими чувствами счастливая кошка норовит потереться о него своей головой. После горячей ванны у меня пересыхает во рту и ужасно хочется пить, но приходится терпеть и это: я знаю, стоит только поднести кружку, как ее содержимое будет тут же выплеснуто мне на грудь. Сейчас моя питомица влюблена без исключения во все, что приятно ее хозяину, и изо всех сил тянется своей головой, чтобы «боднуть» любой предмет, оказывающийся в пределах ее досягаемости, будь то книга, надеваемые мною очки, или кружка с только что вынутым из холодильника пивом.

Впрочем, как видно, понимая и мои интересы, она тоже не слишком затягивает со своим устройством и вскорости замирает, свиваясь в уютный клубочек прямо у меня на животе. Ее волнами накатываемый рокот, обретая подчеркнутую короткой паузой то ли выдоха, то ли вдоха (эллины назвали бы ее цезурой) ритмичность, теперь становится размеренным и плавным. Возможно, это некое кошачье подобие волнующего воображение гекзаметра древнегреческих аэдов, и кажется, что погружаясь во что‑то свое, она каждый раз заводит какую‑то полную столь же величественного, как и поэмы Гомера, смысла нескончаемую песнь…

Вот только тут‑то и настает очередь моего пива.

Но о чем поет моя кошка?

Кстати о песнях: известный всем нам с самого детства «кот ученый» вовсе не так‑то прост, как это кажется на первый наивный детский взгляд: ведь образ зеленого дуба у лукоморья – обозначает собой не что иное, как Мировое Древо, или Дерево Жизни. На древнем Востоке, откуда, собственно, и появляется наша героиня, – это широко распространенная эмблема бессмертия, но еще – и символ высшей мудрости (напомню: за попытку прикосновения именно к ней навсегда изгоняются из рая и лишаются бессмертия наши согрешившие прародители, Адам и Ева). Поэтому и «сидеть под ним» означает собой не просто предаваться заслуженному отдохновению от трудов под благодатной сенью его листвы, но приобщаться к каким‑то вечным тайнам бытия: «Идет направо – песнь заводит, налево – сказки говорит» – это ведь поэтический пересказ еще и ветхозаветных притч: «Долгоденствие в правой руке ее, а в левой у нее богатство и слава; пути ее – пути приятные, и все стези ее – мирные» (Притчи, 3: 16‑17). Под «нею» здесь подразумевается не что иное, как мудрость, и именно эта вечная стихия – «древо жизни для тех, кто приобретает ее» (Притчи, 3: 18).

Я знаю, что в эти часы (если, конечно, забыть на мгновение о сдвиге временных поясов) миллионы и миллионы точно таких же, как я, людей вслушиваются в те же самые нескончаемые древние напевы. Разделенные бетонными клетками своих квартир, сотнями и тысячами пролегших между нашими городами и странами километров, сейчас все мы – вместе; все мы, говорящие на разных наречиях, исповедующие разные вероучения, приверженные разным обычаям и обрядам, – это некое единое многолюдное собрание. Но что вечерами собирает нас в наших креслах?..

А что вообще собирает людей? Почему еще древние сказители могли увлечь исполнением своих былин чуть ли не всех жителей тогдашних поселений, одни ли только перипетии замысловатых сюжетов заставляли тех забывать обо всем сиюминутном и собираться вокруг бродячего песнопевца?

Здесь – предмет для самых серьезных размышлений.

Не секрет, что это только сегодня каждый из нас ощущает свою принадлежность к какой‑то большой общности. Мы делим себя на русских, французов, китайцев… Меж тем когда‑то давно, в те незапамятные былинные времена, когда кошка еще только начинала свое проникновение в наше жилище, у живших на нашей планете племен такое ощущение еще должно было откуда‑то возникнуть; и в сознании наших далеких предков представление о единстве и общем родстве рождалось в немалой степени благодаря магии именно таких собраний.

В самом деле, уже упомянутого здесь Гомера мы знаем сегодня как одного из сочинителей великого древнегреческого эпоса, но много ли тех, кто задумывался о том, что это был еще и своеобразный миссионер, назначением которого служило формировать единую норму реакции своего народа на родное слово, на памятный образ, на музыкальный тон? Иначе говоря, формировать ту самую общность людей, которая со временем и осознает себя одним народом, родство которого проявится в едином имени сначала ахеян, или данаев, или аргивян, потом – эллинов. А ведь Гомер – это только один из таких известных нам аэдов, то есть певцов, сочинявших и исполнявших эпические песни под аккомпанемент струнного инструмента в самый начальный период становления древнегреческой литературы. Кстати, время между восьмым и седьмым веками до нашей эры, когда жил он, в память о нем так и называется – гомеровским.

Впрочем, в Древней Греции эту миссию исполнял далеко не один только Гомер, просто он был самым талантливым, другие же имена ушли из памяти времен. К слову сказать, вплоть до сего дня не кончается спор о том, существовал ли в действительности гениальный творец «Илиады» и «Одиссеи» или каждая из этих поэм имеет своего собственного автора. Больше того, высказывается мнение, что изначально и они представляли собой просто некий цикл песен, создававшихся разными людьми и сведенных воедино каким‑то неизвестным «редактором». Налет легендарности великого имени, иными словами, неуверенности в реальном существовании слепого песнопевца сквозит и в знаменитом двустишии, которое было сложено еще в древности:

Спорило семь городов о рождении мудром Гомера:

Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины.

В общем, бродячих певцов было много, и каждый из них всякий раз (в точности так же, как еще несколько десятилетий назад какая‑нибудь сельская кинопередвижка) собирал вокруг себя чуть не всех – от мала до велика – жителей древнего поселения. Но точно таких же миссионеров знает и любой другой народ на Земле, вот только, может быть, не все они помнят создателей своего национального эпоса по имени.

Чтобы постичь тайну их подлинного назначения в истории наших племен, внимательно присмотримся к одному странному обстоятельству совместного бытия людей, которое в особенной мере заметно в жизни больших городов. Известно – и не только специалистам, – что любая комедия воспринимается нами куда смешнее в кинотеатре, нежели в узком семейном кругу и уж тем более в одиночестве перед экраном собственного телевизора; даже самая лучшая музыка, которую слушают в больших филармонических залах (не говоря уже об огромных концертных комплексах, переполненных молодежной аудиторией), звучит совсем не так проникновенно (или совсем не так зажигательно) с магнитофонной ленты; обычно сдержанные интеллигентные и воспитанные люди, оказываясь на стадионе во время футбольного матча, почему‑то поддаются роду дикого массового психоза… Словом, совместно переживаемая эмоция – всегда ярче, острей, многоцветней, а от этого и много памятней той, которую не с кем разделить.

Почему это так?

Здесь уже упоминалось о некоем таинственном биоэнергетическом поле, которое создается вокруг каждого из нас постоянной работой всех тех структур и тканей, что составляют наше тело, – возможно дело именно в нем. Есть основания думать (мы говорили об этом), что оно в состоянии известным образом воздействовать на непосредственное физическое окружение человека, даже стимулировать развитие каких‑то тонких процессов, протекающих в тканях всех тех, кто оказывается рядом с ним; больше того, способно служить катализатором, то есть фактором, резко ускоряющим их протекание. Пусть для этого поля и нет еще точного физического уравнения, оно без сомнения вполне (или, скажем более осторожно, достаточно) материально. Радиус его действия, конечно же, ограничен, но там, где дистанция, отделяющая нас, не превышает каких‑то критических пределов, все излучения, исходящие от разных людей, обязаны суммироваться и образовывать собой нечто единое и целостное…

Может быть, именно результирующая этого незримого взаимодействия бесконечного множества одновременных биоэнергетических излучений и порождает во всех нас то восторженно‑возбужденное состояние, которое создает какой‑то единый эмоциональный настрой всего многолюдного собрания и надолго остается в нашей памяти. Погружаясь в густой эфир этого сложносоставного потока до сих пор не определенных (физических ли, метафизических…) иррадиаций, мы вдруг начинаем не только чувствовать одно и то же со всеми, но и вести себя – а иногда даже и думать – совершенно схожим образом. Иными словами, вся плотно сбиваемая обстоятельствами городского быта людская масса вдруг начинает жить и действовать как единый сложный организм, маленькими автономными клетками которого выступают отдельные люди. Разойдясь через какое‑то время, мы будем еще очень долго удивляться пережитому, поражаться тому, что там, в зоне близкого контакта, для взаимопонимания вообще не нужны были никакие слова, – вполне достаточно было мимолетных взглядов, панибратских подталкиваний локтями, междометийной нечленораздельности…

Правда, к сожалению, известно и другое: очень часто экзальтация сплотившейся толпы имеет и тяжелые разрушительные для всех окружающих последствия. Но видеть в этом феномене одно только плохое – неверно, хотя в свете того, о чем говорится здесь, и этот факт предстает как подтверждение отмеченного обстоятельства нашей городской скученности: единство разрушительного настроя людской массы – тоже результат сложения одновременного выплеска каких‑то эмоциональных волн. В целом же все эти большие собрания и сборы играли (и, без сомнения, продолжают играть по сию пору) огромную роль в нашей общей истории, в становлении наших народов. Ведь именно благодаря им, вернее сказать, благодаря тому особому состоянию коллективной психики, которое каждый раз создает умноженное энергетическое поле всех охваченных порывом единого действия, происходило формирование единого менталитета, свойственного каждой этнической группе. Впрочем, не только формирование, но и постоянная его калибровка, согласование, унификация, ибо это единство все время требует каких‑то усилий на свое поддержание.

Со временем греческих аэдов сменили рапсоды – профессиональные декламаторы, которые уже без музыкального сопровождения, речитативом, исполняли на праздниках, пирах и состязаниях эпические поэмы. Только теперь это уже не было свободной импровизацией на какую‑то заданную тему, они комбинировали – «сшивали» – отрывки сочиненных кем‑то другим произведений (отсюда, к слову сказать, и само название певцов: ведь греческое rhapsodoi происходит от rhapto – сшиваю и ode – песнь). Отрывки разучивались ими по записи; в основном это были записи сочинений все того же Гомера: известно, что благодарные ему потомки – по повелению Писистрата (афинского диктатора) записали его практически тотчас же (что значат одно‑два столетия в мировой истории?) после переятия ими тайны алфавитного письма у финикийцев. Именно с этого времени чтение поэм перед всем народом стало обязательным элементом празднеств, посвященных богине Афине (так называемых Панафиней).

Позднее в греческих полисах было в порядке вещей даже выплачивать денежное вознаграждение, пусть и небольшое, но все равно привлекательное для многих, всем тем, кто посещал театр (пример, весьма поучительный для тех, кто сегодня поступает прямо противоположным образом, взвинчивая цены). Но и здесь одним из основных – пусть даже и не осознанных никем – назначением и многолюдного людского собрания и самого исполняемого на его сцене действия было шлифовать и шлифовать единую реакцию всех сограждан на знак.

Кое‑кто склонен видеть начало того, что через столетия составит предмет филологии, именно в деятельности этих древних миссионеров от впервые формирующейся культуры. Но нужно заметить, что только очень наивный и поверхностный взгляд может видеть зарождение литературы (впрочем, не только ее, а и любых других проявлений человеческого гения вообще) там, где неизвестно откуда появляется какая‑то неординарная личность и у этой личности вдруг возникает острая необходимость поделиться какими‑то великими откровениями со своими ли сородичами, будущими ли поколениями… неважно… В действительности же никакая литература, никакая живопись, да и никакое искусство вообще в принципе не могут возникнуть там, где есть одно только вдохновение художника. Помимо этого необходима еще и достойная его откровений публика, в противном случае, все создаваемое первым пророком так и останется «гласом вопиющего в пустыне». Впервые родившееся в душе кого‑то одного, сколь бы волнующим и прекрасным оно ни было, обязано найти какой‑то отклик в сердце другого, только в этом случае оно не умирает там же, но получает самостоятельную жизнь. Без такого отклика нет ни самого художника, ни его творчества, ни, следовательно, культуры; так что роль все понимающей и способной к сопереживанию публики в действительности ничуть не менее (а может быть, как это ни парадоксально, и более) важна, чем даже роль самого творца.

Формирование именно такой отвечающей единой реакцией на слово, художественный образ, музыкальный тон аудитории и было никем – ни тогда, в древности, ни во многом даже и сейчас – не осознанной, но в действительности величайшей целью подобных народных сходов. Если же быть до конца строгим, то возникающая здесь аудитория – это не просто собрание пассивных слушателей и созерцателей, а коллективный участник некоего единого процесса, которому предстоит развертываться на протяжение долгих тысячелетий. Ведь творческая деятельность любого художника вовсе не заканчивается созданием какого‑то – пусть даже самого выразительного – шедевра; его миссия куда более серьезна и основательна, ибо в действительности он одухотворяет пронзившим его чувством отнюдь не мраморную Галатею, но лепит самую душу всего своего народа. Не только те, кто жил рядом с ним, но и все сменяющие друг друга поколения, подпадая под обаяние когда‑то прочувствованного и пережитого им, даже спустя многие столетия продолжают вбирать и вбирать в себя то, что впервые открылось именно ему. Именно это и определяет преемственность времен, создает нации.

Кстати, мысль о том, что назначение художника состоит в том, чтобы формировать душу народа в действительности принадлежит еще Платону: подчеркивая значение Гомера, именно он впервые сказал, что тот «воспитал всю Грецию». Известно ведь, что для греков «Илиада» и «Одиссея» были не только излюбленным чтением; они стали самым средоточием всей греческой мудрости, всей общенациональной культуры. Именно по ним долгое время велось обучение в школах; честолюбивому юношеству внушалось представление «о доблестях, о подвигах, о славе» на примерах великих деяний, запечатленных именно этими сказаниями.

Так что дело не только в какой‑то кратковременной эйфории чувств, пусть даже и оставляющих по себе долгую память. Без этой единой реакции на знаковые для любого социума начала нет, да и не может быть самого народа, – и ни одна перешагнувшая черту цивилизации этническая общность на нашей планете не миновала того, о чем говорится здесь. Поэтому вовсе не древние сюжеты эпических сказаний (хотя, конечно же, и они тоже) – в первую очередь единые формы их переживания формировали общую память народа и выплавляли его коллективную душу.

Кстати, единый обряд, веками вершимый во всех наших храмах – христианских, буддийских, мусульманских – тоже ведь служил удовлетворению не одного только религиозного чувства, но и – веками же – шлифовал единый ответ складывающихся наций на Слово. Да, впрочем, и та же, вскользь упомянутая здесь, кинопередвижка, с заезженной и тысячу раз переклеенной лентой кочевавшая по нашим селениям, делала все то же вечное великое дело.

Между тем это дело не сводится к одной только унификации нашего ответа, все здесь гораздо глубже и много серьезней. Ведь каким бы емким ни был опыт каждого из нас, отличия между людьми всегда будут оставаться, ибо, как уже было сказано, в силу разных обстоятельств все мы проживаем разные жизни; поэтому полное взаимопонимание оказывается достижимым только там, где есть развитая способность самостоятельно достроить сообщенное, додумать недосказанное, догадаться об умолчанном. Только благодаря этому и происходит непрерывное созидание того нового, что обогащает душу каждого из нас, словом, того, что не содержалось ранее в нашей индивидуальной памяти. Калибровка единой реакции – это в первую очередь калибровка единого творческого ответа аудитории на знак, а вовсе не формирование механического условного рефлекса на какой‑то условный раздражитель. Именно в этом подлинная миссия тех обрядов, которые мы совершаем во всех наших собраниях.

Однако не одни лишь многолюдные толпища, не только спрессованные в сплошной людской монолит массы порождают особый настрой совокупной (в момент единения уже не членимой ни на какие отдельные атомы) человеческой психики, когда разные по возрасту, воспитанию, полученным знаниям люди внезапно начинают понимать друг друга с полуслова, – больше того, зачастую вообще без всяких слов. Какая‑то своя единая энергетика создается не только вокруг собирающих все эти толпища подмостков, – она возникает повсюду, где хотя бы на короткое время оказывается хотя бы несколько человек. Просто совокупная энергетика тем мощней, чем шире собрание, но и в малых дозах она возникает повсеместно, не исключая и каждой обычной рядовой семьи. Кстати, здесь, в семье, несопоставимость суммарного ее напряжения с успехом компенсируется неизмеримо большей длительностью воздействия на каждого из нас.

Но и в семье эмоциональная близость всех ее членов возникает отнюдь не на пустом месте и отнюдь не из ничего; ведь там, где нет материального контакта, способного замкнуть друг на друга все наши переживания, никакое взаимопонимание, а уж тем более глубокое душевное родство просто немыслимы. Настроиться на какую‑то общую волну чувств мы можем только там, где есть хотя бы какое‑то соприкосновение, ибо нет более надежного и строгого изолятора, нежели абсолютная физическая пустота. Как кажется, именно общее энергетическое поле, в единую структуру которого свой индивидуальный вклад вносит каждый, кто составляет эту начальную ячейку социума, и заполняет пространство между нами, становится материальным проводником наших чувств.

Эту роль проводника оно выполняет благодаря тому, уже отмеченному здесь обстоятельству, что в действительности «приемниками» всех внешних сигналов, которые посылаются нам (как людским, так и природным) окружением, являются вовсе не пять «органов чувств», но, в конечном счете, каждая клетка нашего тела, не исключая и все те, которые скрыты глубоко под нашим кожным покровом. Если и не все, то по меньшей мере многие изменения напряженности и конфигурации этого поля ощущаются нами именно на клеточном уровне, и именно эти ощущения начинают формировать наш ответ на какой‑то незримый посыл еще до того, как мы осознаем, что вообще собираемся сделать.

Между тем к числу полноправных членов семей относятся и четвероногие питомцы, а значит, в едином биоэнергетическом эфире, который создается вокруг наших маленьких коммун, всегда растворяется и порождаемая ими составляющая. Но это обстоятельство означает, что незримый мостик внечувственного соприкосновения перекидывается теперь уже не только от человека к человеку, но и от нас к нашим маленьким приемышам и обратно. И вот – между нами, относящимися к разным биологическим видам и даже к разным ступеням биологической эволюции, вдруг возникает какой‑то особый канал необъяснимой, но вместе с тем очень симпатичной связи, благодаря которой, вопреки всем умолчаниям и недосказанности, обретается способность видеть самую душу тех, кто соединяет с нашей свою жизнь.

Конечно, видеть в этом канале средство полноценного общения, подобного общению людей, было бы неверно, но дело вовсе не в том, что человек и кошка относятся к разным биологическим видам. Во всяком случае не только в том.

Здесь важно понять вот что.

Человеку язык (по меньшей мере там, на самой заре истории, где он еще только начинал формироваться) дается для того, чтобы согласовывать какие‑то коллективные действия, причем подлинный смысл самих этих действий сокрыт не столько в совместном добывании пищи, сколько в другом – в изготовлении неких средств такой добычи, иначе говоря, орудий. Уступая многим представителям животного царства и в силе, и в скорости, и в ловкости, он был вынужден полагаться только на них. Именно орудия позволяют нам состязаться с кем угодно и в остроте когтей, и в тяжести копыт, и в стремительности крыльев…

Впрочем, отдельно взятые, они мало что значат. Для достижения конкретных (не всегда поддающихся обозрению отдельным сознанием) целей человек вынужден использовать целые цепи искусственно создаваемых вещей. В самом деле, даже первобытному охотнику, чтобы добыть себе пропитание, необходимо было наладить взаимодействие стрелы и лука, палки и ременными жгутами привязанного к ней камня. Чтобы на нашем сегодняшнем столе появился хлеб, нужны уже не только трактора и уборочные комбайны, но и целые металлургические и машиностроительные заводы, которым в свою очередь предшествуют рудники и обогатительные фабрики. И так далее, и так далее, и так далее.

Благодаря всем этим соединяемым в многозвенные цепи техническим средствам, практика человека – это куда более масштабное воздействие на среду обитания, чем то, которое может оказать любое, даже самое сильное животное с самыми большими рогами и самыми тяжелыми копытами. Жизнедеятельность наделенного не только разумом, но и постоянно возрастающими потребностями человека – это развивающееся, как сказал бы математик, по экспоненте вмешательство в течение всех протекающих вокруг него природных явлений; она немыслима без радикального изменения всего непосредственно окружающего мира. Ведь не человек приспосабливает самого себя к среде своего обитания, а среда подгоняется его деятельностью к нему самому и его запросам.

Между тем не существует никаких универсальных орудий, которые были бы способны возместить человеку сразу все недостатки его собственной природы, поэтому он оказывается вынужденным определенным образом комбинировать их. Отсюда и согласование коллективных действий – это не упорядочение усилий отдельно взятых индивидов (все это наличествует и в обычной стае многих видов животных), но в первую очередь согласование всех задействованных в технологических цепях орудий. Да ведь и сегодня весь окружающий нас мир – это в первую очередь сложная система взаимодействий каких‑то искусственно созданных нами вещей.

Отсюда ключевыми элементами всех наших представлений о мире становятся какие‑то предметы и действия с ними. Поэтому и в языке человека первенствующие позиции достаются именам существительным и глаголам, именно они образуют собой силовой каркас любого высказывания; уберем их из нашей речи и мгновенно рассыплется все, она превратится в лишенный всякой упорядоченности набор сплошных бессмысленностей, в простое сотрясение воздуха. Словом, особенности человеческой природы заранее предопределили то обстоятельство, что его речь стала именно такой, какая она есть. Говорят, что история не знает сослагательного наклонения, но все же мы вправе сказать, что если бы мы были устроены как‑то по‑другому, структура нашего языка тоже бы изменилась. (А от этого иным стало бы и все мировоззрение, картина мира предстала бы перед нами в совершенно ином виде.)

В отличие от человеческого, мир кошки вовсе не таков, материальные предметы занимают в нем гораздо меньшее место; кошка (дикая ли, сельская, городская… любая) взаимодействует далеко не с таким широким их разнообразием. Но это вовсе не означает, что он намного беднее того, который когда‑то окружал обезьяну, вдруг вздумавшую пойти «в люди». Кошка живет не в мире имеющих четкие и устойчивые контуры вещей, но в сфере расплывающихся запахов и взаимопереплетающихся звуков, неосязаемых нами излучений и недоступных нашему слуху вибраций. Это трудно понять, но, приведись ей формировать какой‑то свой язык, ключевые места в нем, скорее всего, заняли бы вовсе не имена существительные, но нечто другое, – возможно, некий отдаленный аналог наших прилагательных.

Конечно, и здесь взаимопонимание достижимо, но вспомним о тех усилиях, которые требуются от нас при изучении иностранных языков. А ведь в общении с животным степень сложности совершенно иная – уже хотя бы потому, что нет никаких учебников и инструкторов. Проблема своей масштабностью, может быть, не сопоставима даже с расшифровкой египетских иероглифов; между тем постижение тайн этой древней письменности потребовало многих десятилетий и титанических усилий самых выдающихся умов, хотя там речь шла о языке пусть и думающего как‑то по‑другому, но все‑таки – человека. Начни же мы расшифровать грамматику языка домашней кошки, нам пришлось бы затратить ничуть не меньшие (а то и гораздо большие!) усилия. И в первую очередь усилия, связанные с тем, чтобы отрешиться от навязывания ей своих грамматических конструкций, ибо непростительная глупость требовать от нее, чтобы она подчинялась тем синтаксическим схемам, которыми руководствуемся мы сами.

И все же, как это ни парадоксально, кошка не только понимает человека, но и оказывается в состоянии довести до него какие‑то свои… хотел сказать: мысли, но тут же осекся: ведь мысль не существует отдельно от языка, поэтому иной язык – это еще и обязательно иная форма активности того, что у человека мы называем сознанием. Впрочем, не будем гнаться за точностью формулировок, скажем просто: кошка умеет каким‑то образом воздействовать на нас.

Понять нас оказывается легче именно потому, что ей не приходит в голову использовать грамматические правила нашего языка и законы нашей логики, другими словами, именно по той причине, что она живет в совершенно ином мире. Различаемыми кошкой (а следовательно, и значимыми для нее) элементами этой реальности оказываются именно те, которые с легкостью выдают ей все наши настроения и – часто – даже не вполне осознаваемые нами самими намерения. Не в последнюю очередь это‑то обстоятельство и облегчает ее проникновение в дом человека и постепенное приручение его хозяев.

Добавим сюда и то немаловажное обстоятельство, о котором уже упоминалось здесь. В жилище человека и защита от хищников, и даже забота о собственном пропитании (и даже о пропитании своего потомства) частично, если не сказать полностью, перекладываются кошкой на чужие – то есть на наши – плечи. А это значит, что многие факторы внешнего мира, остро критические для ее дикой пра‑пра‑бабки, частично, а иногда и полностью вытесняются из «поля» ее «зрения». Тем более это касается домашней кошки, которая обитает в больших современных мегаполисах: если сельской еще и приходится время от времени вспоминать о том, что, кроме уютных хозяйских коленей, существует масса всяких неприятностей, то живущая в городской квартире высотного дома созерцает страшилки внешнего мира только со своего балкона. А это примерно то же, что для нас самих – смотреть какой‑нибудь боевик или «ужастик» по телевизору.

Но ведь природа так или иначе потребует своего, а значит, здоровая психика животного (чего‑чего, а уж здоровья‑то наделенной девятью жизнями нашей героине не занимать) обязана будет найти достойное замещение всему тому, что городская культура надежно отгораживает от нее. Поэтому все вытесняемое из повседневного внимания кошки должно регулярно заполняться чем‑то другим, не менее интересным и разнообразным. Этим другим, как уже говорилось здесь, и выступают складывающиеся в нашем доме отношения между теми, кто населяет его. Именно они, эти незримые метафизические начала и становятся опорными, ключевыми элементами ее мира, формируют его силовой каркас, кристаллическую его решетку. Именно эти эфемерные не поддающиеся физической регистрации образования и становятся тем, что в грамматической структуре ее языка по праву должно было бы занять центральное место, то есть то, которое в нашей, человеческой, речи занимают имена существительные.

Иными словами, у домашней кошки в самом центре оказывается то, что в нашем языке занимает место обобщающих отвлеченных понятий, таких как «доброта», «сердечность», «любовь», «привязанность», «верность» и тому подобных материй. Но если от человека все выражаемое этими сложными категориями требует довольно высокой степени интеллектуального развития (впрочем, не только интеллектуального, но еще эмоционального, и нравственного), то у кошки, как, кстати, и у маленького ребенка (свойство, увы, утрачиваемое с возрастом), оно является чем‑то базовым, основополагающим; эти материи воспринимаются ею с той же естественностью и так же непосредственно, как нами воспринимается сила земного тяготения.

Попробуем вообразить себе язык, где все – «наоборот»: где исходными элементами выступают сложные даже для человека абстрактные понятия, доступные лишь «шестому» чувству, а самые простенькие обобщения, вроде «ночь, улица, фонарь, аптека», требуют огромного напряжения интеллекта, – и тогда мы, может быть, поймем всю глубину пропасти, которая в действительности разделяет нас.

Здесь, правда, можно возразить тем, что законы любого языка, будь то язык человека или любого другого существа, обязаны отражать собой не зависящие от него законы окружающего мира, ведь мир‑то в конечном счете один и тот же, что для нас, что для живущей рядом с нами кошки. Но это не совсем так, поскольку в одном случае вся окружающая нас реальность воспринимается как совокупность физических взаимодействий друг с другом каких‑то материальных объектов (к тому же устойчиво сохраняющих свои ключевые свойства и формы), а в другом – как взаимопроникновение таких неопределенных начал, для которых и правильное‑то слово найти трудно. Иначе говоря, из единого океана по имени «мир» нами, по‑разному приспособившимися к нему, выхватывается далеко не одно и то же.

Впрочем, если взглянуть внимательно, то обнаружится, что все это справедливо не только там, где речь идет о разных биологических видах. Ведь точно так же обстоит дело и у нас. Так, например, женщина видит ход вещей совершенно иными глазами, нежели мужчина, и многое с точки зрения каждого из нас поставлено с ног на голову в представлении другого. В вечной войне полов мы обвиняем друг друга в неспособности понять что‑то важное, но ведь если отличаются друг от друга формы восприятия одной и той же действительности, то нужно отдельно разбираться и с представлением наших восприятий в наших языках. Известная мужская шутка о том, что никому не дано постичь значение произносимых женщиной слов, говорит именно об этом: используя одни и те же слова и обороты, мы все же говорим на разных наречиях. До конца же понимаем друг друга только там, где, начисто забывая о словах, обращаемся к обычному чувству: его и только его переливы образуют собой подлинно единое средство общения всех – мужчины и женщины, взрослого и ребенка, человека и кошки.

Вот так и здесь. Думается, что поставленный «с ног на голову» мир домашней кошки вправе потребовать и какую‑то «перевернутую» форму соответствия с тем языком, на котором она сама могла бы его описать. Впрочем, все это может быть слишком сложно, так что пусть здесь разбираются профессиональные лингвисты; мы же говорим – о простом (и, кстати, не обремененном излишней образованностью) домашнем животном.

Да, кошка не знает очень многое из того, что знаем мы, люди, но зато она очень часто знает нас гораздо лучше, чем мы сами знаем себя, – и уж во всяком случае лучше, чем мы знаем ее. Ведь именно человек – основной фактор ее среды, именно к нему она обязана адаптироваться в первую очередь. Что же касается нас, то даже стремясь узнать о ней что‑то большее мы пытаемся анализировать ее с помощью присущих нам, людям, представлений о мире, понятий, грамматических конструкций, логических схем. А она – другая…

И вот парадокс: в формировании тех отношений, которые связывают нас с нею (а зачастую и вообще наши маленькие семейные стаи в целом), активную роль берет на себя именно кошка, а вовсе не мы, гордые «цари природы», обладатели университетских дипломов и ученых степеней. Терпеливо и незаметно, но вместе с тем настойчиво (часто упрямо) она вмешивается в них и с присущей ей мягкостью, чувством такта и деликатностью что‑то правит там. Что именно, большей частью вообще не замечается нами, ибо материя связующих нас отношений – это некая таинственная, недоступная прямому обозрению стихия, или, как сказали бы раньше, когда знание латыни было первым признаком большой учености, – «terra incognita». Мы, конечно же, знаем о существовании этой неизведанной земли, больше того – нам известны кое‑какие ее особенности ее рельефа, но, кажется, это и все, что нам известно…

Трущаяся о наши ноги и мурлыкающая на коленях кошка – это не имеющий диплома, однако обладающий весьма высокой квалификацией психотерапевт нашего дома. Охранение нашего очага по‑прежнему остается основным (не оспариваемых, как кажется, никем) ее назначением, но ведь угрожают‑то ему отнюдь не сотрясения земной тверди, не катаклизмы внешнего мира, но гнев каких‑то страшных демонических сил, нашедших пристанище в нас самих; и вот умиротворение их‑то и становится постоянной заботой ее повседневности. Ее, говоря высоким языком, миссией.

Это совсем не пустые слова, кошка и в самом деле нашла себе применение во врачевании многих наших недугов: вот уже более двух десятилетий она успешно «ассистирует» врачам разных специальностей. Первыми обратили внимание на ее таланты целительницы американские психологи; и сегодня услугами «кошек‑докторов» пользуются больницы, дома престарелых, интернаты и реабилитационные центры, а в последнее время даже и тюрьмы. Кошки «лечат» страдающих психическими заболеваниями, больных, проходящих реабилитацию после травм, зачастую полностью или частично обездвиженных, и пациентов наркологических лечебниц. Но, пожалуй, больше всего этим пушистым целительницам радуются маленькие обитатели специальных школ‑интернатов. Для детей с заболеваниями опорно‑двигательной системы кошка воистину добрый доктор Айболит, никогда не делающий больно и зачастую способный помочь лучше многих двуногих дипломированных специалистов.

Как проходит сеанс «кошкотерапии»? В доме престарелых кошка обычно «работает» с группой, выступая в роли массовика‑затейника и психотерапевта. Пожилые люди играют с кошкой, ласкают ее, смеются над неповторимой кошачьей клоунадой. Кошка дает заряд хорошего настроения, снимает депрессию. Совсем иной подход у кошки к серьезно больным людям. Пережившие инфаркт или инсульт встречаются с кошкой наедине. Нередко у таких больных нарушена чувствительность конечностей. Тогда кошка не затевает веселых игр, она трется о больную руку, тщательно и терпеливо вылизывает неподвижные пальцы и мурлычет. Иногда уже во время первого сеанса наступает улучшение, и пациент начинает гладить кошку! Да, шершавый кошачий язычок и мягкая шерстка, в соединении с приветливостью и добросердечием, по силе воздействия превосходят самые современные методы массажа.

Еще одна область медицины, в которой кошка нашла применение своему целительному дару, – психиатрия. Имеются свидетельства, что еще в XVIII веке в некоторых клиниках для душевнобольных существовал целый штат лечебных кошек, которые успокаивали разбушевавшихся пациентов. И в этом нет ничего удивительного: пожалуй, любой из нас испытал на себе способность кошки за несколько минут снимать стресс. С пациентами психиатрических отделений пушистые доктора «работают» строго индивидуально, а курс лечения занимает обычно несколько месяцев.

Секрет успеха заключается в способности кошки установить тесный душевный контакт с больным. По сути, так работают и опытные психотерапевты, за плечами которых медицинский институт и несколько лет самостоятельной практики. Люди с нарушениями психики воспринимают ее присутствие без малейшего раздражения. Кошка же не делает ничего особенного: она просто льнет к больному, мурлычет, лижет руки и лицо. Такая бесхитростная, но искренняя, кошачья ласка очень действенна при депрессии, неврозах, мании и шизофрении. Даже трудный пациент рано или поздно привыкнет к присутствию этого живого существа и будет с нетерпением ждать ее визита. А это уже путь к выздоровлению. Поэтому совсем не случайно, что в расположенном неподалеку от моего дома восстановительном отделении известной всему Петербургу психоневрологической клиники им. Скворцова‑Степанова кошка – одна из ключевых фигурантов терапевтического воздействия на мятущуюся душу больного.

Показатели кровяного давления лучше у владельцев животных. И, что совсем странно, содержание холестерина в крови – одного из факторов риска инфаркта – у них ниже. Серьезное исследование о влиянии кошек на продолжительность жизни их владельцев было проведено берлинским институтом геронтологии. Группа из семи ученых в течение пяти лет наблюдала более 3000 владельцев кошек. По их мнению, кошки – настоящий эликсир молодости для своих владельцев. Вообще говоря, любое домашнее животное благотворно влияет на здоровье своего хозяина, но кошкам, как кажется, это удается лучше всех.

Говорят, что те люди, которые долгое время общались с кошкой, живут в среднем на 10 лет дольше тех, в чьем сердце не находилось для нее никакого места. Так что вовсе не исключено, что где‑то в недалеком будущем врачи наряду с лекарствами и диетой будут прописывать своим пациентам общение с домашними животными.

Но все же свести ее роль к одной только терапии было бы неправильно. Незримые каналы связи, которые неизбежно возникают в ходе любого контакта живых душ и уж тем более – между нами и четвероногими членами наших семей, имеют куда большие возможности.

Да, правда, эти каналы не способны пропускать через себя ни сюжеты прочитанных нами книг, ни дух музейных коллекций, ни таинство физических формул, но вдумаемся: а содержание ли этих библиотек, конструкции ли порождаемых нами машин, существо ли принимаемых нашими парламентами законов делает из всех нас то, что мы есть? Накопленное ли нашей цивилизацией знание формирует то, чем мы отличаемся от животных?

Думается, что все это: и научные открытия, и произведенные машины и юридические кодексы – лишь по­бо­ч­ный продукт нашей общей ис­тории; дей­ствите­ль­ное же ее содержание ле­жит совсем в другой, если уго­д­но, чу­­ж­дой все­му перечисленному, сфере. Зададимся вопросом: что отличает нас, скажем, от пещерного человека? Ведь не эти же материи, а совсем другое: лю­бовь и милосердие, сострадание и жертвенность, верность и благородство… – многое ли из этого понятийного ряда было присуще неандертальцу или даже кроманьонцу, появившемуся где‑то около сорока тысяч лет тому назад? Правда, есть и другой ряд: кова­р­ст­во и низость, завистливость и алчность, жесто­кость и вероломство… – ни­­­что из этих качеств нашей сегодняшней природы, если быть справедливыми по отношению к самим себе, тоже не бы­­ло зна­ко­мо че­ло­ве­ку где‑то там, в древнекаменном веке. Меж тем именно эти, пусть и противостоящие друг другу, свойства сегодня об­­ра­зуют со­бой состав, вероятно, са­­­мых су­ще­ст­венных оп­ре­делений того, что мы называем нашей совокупной натурой или, вернее, ду­­шой.

Но если ничего из этих определений не было присуще далекому пращуру, зна­чит, именно наша душа в том ее виде, в каком она существует сейчас, на про­тя­­же­­нии всех ис­­текших ты­ся­че­­ле­­тий и была подлинным и еди­­н­ст­­вен­­ным средоточием всех наших забот, единственным предметом не прерываемой ни на мгно­ве­ние творческой дея­те­ль­­но­сти всего нашего рода. Завоевания же науки, памятники искусства, чудеса техники, регулирующие условия нашего совместного существования общественные институции – все это только вехи, которые разметили пройденный человечеством путь, а вовсе не самоцель его бытия.

Словом, тайна всемирной истории не сводится к хро­ни­ке войн или классовых битв, к строительству го­­родов или освоению новых ко­н­ти­не­н­тов – она в становлении и развитии нашей души, и только этот ве­чный процесс восхождения к какому‑то идеалу и образует собой ее под­лин­ный смысл.

Заметим: все свойственные человеку качества вовсе не даются с рождением, они воспитываются в нем в сущности всю его жизнь. Между тем воспитывать – это всегда передавать что‑то в общении друг с другом, только общение способно культивировать в нас все то, что, собственно, и делает человека человеком. Но вот с удивлением мы обнаруживаем, что кроме людского существует еще и другое общение. Реальностью нашей цивилизации оказывается тот непреложный факт, что воспитание направляется не только родителями, учителями и наставниками, – в стороне от него каким‑то непостижным для нас образом не остаются и наши маленькие пушистые питомцы. Они тоже незаметно для нас вмешиваются в этот сложный процесс, и их не всегда зримое вмешательство сообщает формированию наших характеров какой‑то дополнительный импульс. Как это происходит – до сих пор никому неизвестно, но зато хорошо знаком общий вектор такого вмешательства: еще ни одна кошка не была уличена в том, что она способствует появлению в нас худших черт нашей натуры; и если в том, кто становится объектом ее приручения, формируются именно те качества, которые составляют предмет ее усилий, значит, этому существу все‑таки удается что‑то донести до нас. Значит, какой‑то канал связи между нами все‑таки есть.

Конечно же, утверждать, что кошка вмешивается непосредственно в формирование человеческой личности, было бы неправильно. Это ей не дано, но зато в ее власти нечто другое, чаще куда более эффективное, нежели прямая дидактика и наставительность, какой часто грешат те, кто призван помочь нам сориентироваться в запутанном лабиринте условностей нашего социума. Речь идет о способности каким‑то таинственным образом воздействовать на лучшие чувства открытого добру человека. А вот уже они, пробуждаясь к жизни, способны порождать в нас и нравственные ценности.

Есть одна поразительная особенность восприятия: даже вселенское чудо, ежедневно развертывающееся прямо на наших глазах, со временем перестает удивлять пресыщенное им сознание. Вот так и здесь: таинство преобразования поддающихся регистрации физическим прибором импульсов, которые исходят от внешнего окружения, в некие символические ко многому обязывающие нас начала воспринимается нами как скучная обыденность, как нечто само собою разумеющееся. Свыкшийся с ним рассудок не видит здесь решительно ничего невозможного и удивительного.

Впрочем, удивительно не столько само это преобразование, сколько сомнение в нем. А между тем именно на этом таинстве тысячелетиями и стоит все наше искусство. Начиная с первой наскальной живописи пещер Ласко или Фон‑де‑Гома, каменных палеолитических «мадонн» и – далее – первых бродячих песнопевцев, складывавших величественный эпос наших народов, оно воздействует именно на чувства. Магия этого влияния формирует во всех нас единую форму их пробуждения в едином же порыве к какому‑то общему идеалу, общему представлению о добре и свете.

Но неужели и обыкновенная кошка может породить в нас тяготение к чему‑то прекрасному и возвышенному?

А почему нет? Пусть механизм преобразования тех посылов, которые исходят от этого маленького члена наших семей, в устойчивые свойства наших характеров полностью сокрыт, это не дает оснований говорить о том, что его вообще не существует, и уж тем более не позволяет утверждать, что нет и не может быть даже самих посылов. Ведь косвенным образом проследить если и не работу таких механизмов, то во всяком случае результат их скрытого действия вполне возможно.

Но раз уж здесь было произнесено слово «искусство», необходимо остановить свой взгляд на нем.

Вглядимся, к примеру, в картины Рубенса. Пышность величественных форм героев многих его полотен не отвечает ни современным представлениям о красоте человеческого тела, ни рожденным античностью классическим образцам, и это встречало и продолжает встречать известную критику. Иногда мне кажется, что и моей питомице не пришлось бы по нраву это радостное нагромождение телесных масс, что переполняет пространство его холстов, – и здесь я вполне готов понять и поддержать ее. Ведь, если честно, и мой эстетический идеал отчасти страдает при виде всего монументального роскошества обнаженных форм; мне по нраву что‑то более субтильное и трогательное. Но попробуем (хотя бы мысленно) «подправить» великого мастера и несколько сбавить пафос торжествующих излишеств человеческой плоти. Да, в этом случае мы бы увидели возвращение ее количеств и концентраций в пределы тех классических норм и пропорций, которые восходят к бессмертным греческим канонам, но за привычным стандартом навсегда исчезло бы ощущение некоего праздника человеческого тела, атмосферы, свойственной, как кажется, только его бессмертным полотнам.

Нет‑нет, здесь не подвергается решительно никакому сомнению категорическая недопустимость подобных вмешательств в суверенные права творца. Мы с кошкой совсем о другом: задумаемся над явным несоответствием состава критических замечаний тому возможному результату, который получился бы, вздумай художник прислушаться к ним и подчиниться. Ведь наш посыл мастеру мог бы быть сведен лишь к самым простеньким, если не сказать примитивным и отдающим вульгарностью рекомендациям: «Вот здесь – потоньше, вот тут – постройнее»; но выполни он их – и навсегда исчезнет уникальное явление мировой культуры, ибо Рубенс – это не просто совокупность раскрашенных полотен, но еще и некая серьезная философия. Вот тут‑то и встает вопрос: способно ли содержаться в подобном вульгарном посыле опровержение ключевых постулатов именно этой философии, или возможный здесь итог – не более чем побочный непредвиденный никем результат некомпетентного вмешательства дилетантов?

Но, прежде чем ответить, прислушаемся к диалогу тех, кто умеет понимать друг друга с полуслова. Ведь все красивые пафосные слова, «высокий», говоря языком одного из преобразователей русской речи, «штиль» – это только «выставочный» вариант наших обычных будничных речений; к нему мы обращаемся лишь изредка, в известных обстоятельствах нашей жизни. Проще говоря, там, где нужно произвести какое‑то впечатление на окружающих. В будничном же «междусобое» им, как правило, нет места; здесь властвуют совершенно иные – простые и приземленные формы выражения человеческой мысли, касающейся любых, даже самых высоких и отвлеченных материй. Но вот парадокс: за всем речевым опрощением, вроде: «здесь – пожиже, там – потолще» нам в действительности слышатся вовсе не убогие нечленораздельности ущербного сознания невежд, но именно то, что в уже оговоренных обстоятельствах с легкостью может быть развернуто в пафосный вариант до блеска отшлифованных «выставочных» идеологем. Иначе говоря, в какие‑то символические «парадно‑выходные» формы способного «жечь сердца людей» Глагола, к священным звукам которого иногда способны возноситься вполне обычные слова и словесные построения.

Простейший пример поможет пояснить суть сказанного: мы произносим: «Поднять голову», но видим в этом жесте проявление гордости, мы говорим: «Согнуть спину», но разумеем под этим некий род унижения. Словом, за бесхитростными словосочетаниями часто кроются сложные идиоматические обороты, значение которых уже не определяется собственным смыслом входящих в него слов, то есть нечто такое, что способно заставить задуматься и философа.

Здесь уже говорилось о том, что подлинное содержание всех этих идеологем кроется вовсе не в них самих, а в том богатстве опыта, знаний, которое за свою жизнь сумел накопить каждый из нас. Но, в отличие от каких‑то рациональных поддающихся проверке высказываний, искусство всегда воздействует на наши чувства, а между словами, обращенными к поверхности сознания, и проникающим воздействием на наши чувства есть довольно большое и важное отличие. Или, как выразился бы известный полковник, «дистанция огромного размера».

Вторжение в те сферы, где происходит анализ слов, может (в одно ухо влетело, в другое вылетело) не найти вообще никакого отклика в нашей душе – воздействие же на чувство всякий раз рождает в ней некий порыв. В этом порыве полностью, без какого бы то ни было остатка, исчезают все отличия между рафинированным сознанием блестяще образованного интеллигента и неразвитым сознанием какого‑нибудь невежды. Каким‑то таинственным образом и тот и другой оказываются равными друг другу. Больше того, даже через десятилетия, наполненные нелегким трудом собирания достижений нашей общей культуры, вспоминая о некогда пережитом, даже этот невежда обнаруживает в себе, что в том порыве ему уже и тогда, в давно прошедшем времени, увиделось все то, что только сегодня может быть облечено в некие возвышенные и красивые теории. (Я уже упоминал здесь о тех косноязычных словах, которые когда‑то в плюсквамперфекте, тысячу лет тому назад сам собрал и принес своей избраннице, и о том великом чуде преображения, благодаря которому ей отчетливо распозналось в них то, что я не сумел бы в полной мере выразить и сегодня.)

Пробуждение чувства всякий раз где‑то там, в смятенной глубине, включает взрывные механизмы, которые толкают нас к активному действию. В умных книгах (ученые люди любят туманные слова) говорится о некой «сублимации»; под нею понимается именно тот недоступный человеческому сознанию переход от пережитого восторга («я помню чудное мгновенье…») к творческому возблагодарению его первопричин, от перенесенной боли («и кто‑то камень положил в его протянутую руку») – к сокрушительному возмездию. Именно в результате этого непостижного перехода влюбленный поэт рождает бессмертные стихи, художник создает свои нетленные полотна, а униженный аристократом Вольтер с головой погружается в разрушительную не только для его любимой Франции, но и для всей Европы философию.

Словом, получается, что кроме доступных и привычных нашему сознанию механизмов обнаруживается еще и какая‑то другая – таинственная – форма воздействия на нас. Отдельные ее знаки непонятны, наверное, никому, но это нисколько не мешает им проникать в самую душу человека, больше того, подобно умным и чутким пальцам скульптора, незримо для нас самих лепить ее.

Между тем моя кошка поет о том же самом, что и египетская, китайская, американская… любая; и мы – русские, арабы, европейцы, американцы – в общем, все, кого собирает в эти уютные вечерние часы сладкозвучный ее рокот, невольно открываемся каким‑то тихим посылам. Волшебная музыка ее тихо пригревшейся рядом с нами души вступает в трогательный консонанс с той, которая сейчас рождается где‑то глубоко в нас самих, и это гармоническое созвучие с ней есть в то же время и наше общее согласие друг с другом.

Древние сказители, когда‑то бродившие по давно исчезнувшим под новыми наслоениями городам, формировали отличия характеров разноязыких наших народов, – эта же таинственная посланница неведомых сфер лепит из нас то, благодаря чему все мы, разбросанные по разным городам и странам, оказываемся единым племенем. Шесть долгих тысячелетий постигая природу человека, она научилась воздействовать именно на наши чувства, и это обстоятельство оказывается едва ли не более могущественным, нежели власть любых даже самых проникновенных в мире слов. Подобно эпическим сказаниям первых песнопевцев, негромкий, но вместе с тем настойчивый речитатив овладевшей нашим жилищем кошки формировал и продолжает формировать во всех нас единый ответ каким‑то настойчивым сигналам, и согласным ответом им оказывается общее движение к покою и миру. Светлый ее идеал, золотой сон четвероногого рапсода о всеобщем согласии («на земле мир и в человеках благоволение»), подсознательно воспринимаясь нами, властно вплетается в единый круг причин, созидающих основополагающие черты всей нашей общей натуры; и ее ощущаемые лишь каким‑то подкожным чувством влияния оказываются одним из тех оснований, на котором зиждется все доброе, что создается человеком в этом обуреваемом враждой и все же спасаемом любовью мире…

В достижении именно этого идеала проявляются лучшие наши таланты. Небом ли, самой ли природой – но ведь и в самом деле какие‑то таланты дарованы каждому из нас, вот только очень часто, как тот нерадивый раб из евангельской притчи, который зарыл дар своего господина в землю, мы хороним их в лени своей собственной души. Но все же есть незримая сила, обладающая властью заставить каждого откопать их, чтобы свершить‑таки то, что было предназначено ему свыше. Мы называем ее музой – неким мифическим существом, рано или поздно пробуждающим каждого из нас к созиданию.

Мы обнаруживаем своих муз в тех, кого любим…

Но ведь и кошка любима нами…

Глава 7. Обет служения

В которой повествуется о верности долгу, о великих жертвах и о тех испытаниях, которые выпадают на долю героини

Бытует мнение, что кошка то ли в нас, людях, видит каких‑то больших котов, то ли в самой себе обнаруживает маленького человечка; однако при всей противоположности этих воззрений они сходятся в одном – кошка относит и нас и себя к какому‑то одному роду, и (если ей в самом деле свойственна такая направленность мысли) рассчитывает со временем стать такими же, как и мы сами.

Сдается, что нет ничего ошибочней подобных представлений, ведь любое животное хорошо отличает представителей своего вида от всех других. Не исключение в этом ряду и домашние животные; едва ли хотя бы у кого‑нибудь из них есть мысль о том, что, повзрослев, оно станет неотличимым от нас, людей. Поэтому и для нашей героини мы, старшие члены ее семьи, – это существа совершенно иной породы, превратиться в которых она не сможет до конца своих дней.

На первый взгляд оба представления категорически противоречат друг другу, но в действительности это не совсем так, ибо в главном они сходятся, и в этом главном оба, как ни парадоксально, оказываются верными…

Сейчас и у меня и у моего сына разные телевизоры, и каждый из нас в своей комнате смотрит что‑то свое; мне не очень нравятся те программы, которые увлекают его, ему скучны мои; но когда‑то давно мы всей семьей собирались перед одним экраном. Впрочем, когда‑то давно и программы были такими, что могли собрать вместе мужчин и женщин, детей и родителей, человека и кошку…

Давно истекшее время. Вечер воскресенья. Втроем мы сидим у цветного экрана и смотрим что‑то одинаково интересное всем. Когда вот так, согласно, всей семьей мы рассаживались в одной комнате, наша кошка любила залезать прямо на телевизор и устраиваться на нем. Кстати, это было не так‑то просто: телевизор, как, наверное, и у всех, стоит в нише мебельной «стенки» и свободное пространство вокруг него не позволяет кошке просто запрыгнуть на его верх. Ей приходится, как какому‑нибудь иностранному шпиону на секретном задании, долго и осторожно карабкаться туда, цепляясь своими когтями за какие‑то неровности (где она только их находит?) на его лакированной поверхности.

Какой уют это изнеженное привыкшее к комфорту существо может найти там, где нет ни мягких подушек, ни даже достаточного места для ее нее? Ведь вся поверхность телевизора заставлена какими‑то часами, вазочками, фаянсовыми безделушками, и ей приходится долго подбирать под себя все выступающие части своего тела, чтобы не нарушить тот беспорядок, который царит там. Моя питомица, как и всякая домашняя кошка вообще, очень аккуратна, и ей вполне можно довериться: если ее не вспугнуть, ничто стоящее на телевизоре не будет даже сдвинуто с места.

Происходящее на экране ее, конечно же, не занимает, да сверху и не видно никакого изображения (впрочем, телевизор кошки вообще смотреть не могут, говорят, зрение у них устроено таким образом, что для нормального просмотра кино им нужно крутить со скоростью 100 кадров в секунду). Своими задумчиво прижмуренными глазами кошка смотрит куда‑то в пространство, но сказать, что сейчас она – «сама по себе» и это медитативное созерцание неких туманных далей означает погружение во что‑то отстраненное, далекое всему тому, что вершится вокруг нее, было бы неправильно. На самом деле она – с нами, она активно разделяет тот живой интерес, который сейчас все мы проявляем к этому во многом загадочному для нее ящику.

Собственно, это и есть, наверное, единственно доступная ей сейчас форма единения с нами: кошка прекрасно понимает, что именно телевизор – причина нашего дружного собрания и самое средоточие внимания ее приемной семьи. Для нее не секрет, что сейчас все мы без остатка заняты только им; вот, разделяя именно этот‑то общий настрой, она и карабкается на него. Она целиком – с головой и с хвостом – стремится окунуться в ту теплую атмосферу, которая в эту минуту создается в доме, но погрузиться в нее можно только одним способом – включиться в понятный лишь посвященному ритуал, который все мы вместе исполняем вокруг нашего голубого экрана.

Иная анатомия, иная психика, наконец, какая‑то своя культура диктуют этому маленькому зверьку отличные от наших формы общения с предметами, окружающими наш общий с ним семейный быт. Иногда это способно привести и к взаимному непониманию: кошке не во всем доступен смысл наших действий, нам – непонятно содержание ее ответа на них. Вот и сейчас кошка не может до конца разобраться, чем именно сумел увлечь всех нас этот неуютный громкоговорящий ящик, но из присущей ей деликатности не выказывает нам свой скепсис; напротив, она медленно и осторожно, чтобы ничего не смахнуть на пол, опускает прямо поперек экрана свой хвост и, чтобы подчеркнуть значение этого выразительного жеста, время от времени игриво взмахивает самым его кончиком. Вот здесь‑то и можно подумать, что ею проявляется некая ревность примадонны, капризное желание переключить общее внимание близких на себя, но в действительности это совсем не так (вернее сказать, не совсем так, ибо такое желание не покидает ее вообще никогда). Здесь нечто более серьезное и глубокое, здесь – знак, подаваемый ею всем нам: «Я – с вами! Мы – вместе, мы – одна семья».

Дробящийся при каждом своем движении на многозвенную стробоскопическую цепь прозрачных контуров, гибкий кончик ее хвоста, конечно же, раздражает, но обижать кошку не хочется, и я встаю, чтобы убрать его с экрана. Она, разумеется, все поймет и сама сделает то, что нужно, но, слегка щелкая по нему кончиком пальца, я все же опускаю ладонь и на благодарно поднимающуюся навстречу мне мордочку. Это тоже сигнал, теперь уже от всех нас – ей: «Да, Моя Хорошенькая, мы – вместе, мы и в самом деле – одна семья». Жмуря глаза от удовольствия, она аккуратно оборачивает свой хвост вокруг себя.

Так она может лежать долго, эта вечерняя пастораль доставляет ей видимое удовольствие; она купается в ее безмятежной идиллии, и, естественно, через пять минут все опять повторится сначала (однако, поймем же и нашу героиню: она и в самом деле много интересней и красивей этого дурацкого лакированного ящика и вправе рассчитывать на наше внимание).

Но ведь не только же ради этой игры с нами она изо всех сил карабкалась туда? Что движет ею?..

Вдумаемся в одно чрезвычайно важное обстоятельство.

Фундаментальные начала, лежащие в самой основе организации жизни за нашей планете, таковы, что любое животное обязано самостоятельно обеспечивать и себя и свое потомство; кто не способен к этому, тот попросту вымирает. Таков основной закон существования биологической ткани, и этому закону подчинено решительно все – анатомия, физиология, психика любого живого тела. Возможно, этот закон суров, ибо обеспечение рационом одних означает гибель других, но такова жизнь. К тому же его нарушение губительно не только для потенциальных жертв: переход на полный пансион, когда всякая забота о собственном пропитании исчезает, не может не повлечь за собой серьезных – часто катастрофических – последствий и для тех, кто ими питается.

Это, впрочем, вполне логично и легко объяснимо: ведь если именно добыча пищи составляет собой один из устоев жизни на Земле, то такой переход обязан повлечь за собой необратимые деформации всей создававшейся миллионами лет биологической эволюции системы связей организма с его внешней средой. Иными словами, сведение всего круга его бытия к пределам стен нашего дома не может не иметь каких‑то неблагоприятных последствий для любого живого существа, и, как правило, оказавшись запертым в этих пределах, оно теряет устойчивость в «большом» мире. Наглядным и убедительным свидетельством сказанному служит то обстоятельство, что практически все животные оказываются неспособными к нормальному развитию в неволе. Даже при том условии, что эта неволя очень сытна и спокойна.

Когда‑то давно одному из евангелистов, святому апостолу Иоанну Богослову, на острове Патмос открылось нечто такое, что потрясло все его воображение и разум. Увиденное им было изложено в его знаменитом «Откровении», последней книге «Нового завета», пророчествующей о конце света, которую в просторечии мы называем Апокалипсисом. В сущности это смертельно страшный, апокалиптический, наверное, для любого живого существа мотив, когда весь мир, подобно небу на глазах Иоанна («и небо скрылось, свившись, как свиток»), вдруг свертывается к границам какого‑нибудь вольера, клетки или враждебного человеческого дома. Здесь неизбежно то же потрясение психики, что и переживаемое человеком, когда обстоятельства жизни вдруг вырывают его из дома и бросают в какое‑то узилище. Поэтому вовсе не случайно, что очень многие животные, несмотря ни на какой уход, вообще гибнут, кто‑то теряет способность к размножению, и для зоопарков всего мира обеспечение условий полноценного развития своих обитателей представляет сложнейшую, часто с огромным трудом исполнимую задачу. Причем задачу не только практическую, но и научную, ибо ее выполнение требует разрешения сложных теоретических вопросов.

Вместе с тем есть (очень редкие) представители животного царства – к ним относится и героиня нашего повествования, – которые, попадая, казалось бы, в совершенно несвойственные, более того – противоестественные для любого биологического вида условия существования, не теряют способность к нормальному развитию. Какие‑то тайные извивы всеобщего эволюционного процесса ведут к тому, что кошка без ущерба для себя уютно устраивает свою жизнь и на полном обеспечении у человека. Но это вовсе не значит, что перед нею не встают никакие трудности, – напротив, освоение нашего дома требует от нее очень серьезной работы над самой собою, диктует необходимость серьезного пересмотра всей «техники» ее жизни, отныне протекающей рядом с человеком, перестроек, затрагивающих самые глубинные структуры ее организма.

Вглядимся пристальней.

Подчиняясь распорядку дня нашего дома, она решительно изменяет заложенные в генетическом коде ритмы своей собственной активности: в недалеком прошлом ночная хищница, теперь она всю ночь спит, свернувшись в уютный клубочек на наших постелях, и бодрствует днем, радуя нас своим общением. Впрочем, кошки, проживающие с человеком, проявляют удивительную способность к адаптации своего суточного ритма. Скажем, кошка, вынужденная долгое время проводить дома в одиночестве, ищет контакт с хозяином тогда, когда он возвращается с работы, часы же ожидания проводит во сне. Будь этот человек «жаворонок» или «сова», она все равно приспособит свой суточный ритм именно к его режиму.

Кстати, безмятежная атмосфера человеческого дома влечет за собой и другое – предельно скрытная, в неприрученной жизни на воле тщательно контролирующая каждый издаваемый ею звук, здесь она часто бессовестно храпит во сне (вещь – абсолютно недопустимая в природе).

Обычно избегающая открытых пространств, в доме человека она раскидывается прямо посреди комнаты и, кокетливо скрестив на груди передние лапки, открывает хозяину свой пушистый животик, как бы приглашая полюбоваться им, а иногда даже и почесать его. Кстати, о животике. Бестактное прикосновение к нему чужой руки вызывает молниеносную ответную реакцию – кошка вспарывает ее когтями задних лап; при этом бьет она столь же рефлекторно, сколь рефлекторно дергается наша нога, когда невропатолог ударяет под коленную чашечку своим молотком. Это непроизвольная реакция самозащиты – здесь самая уязвимая область; ее поражение означает неминуемую и к тому же очень болезненную смерть, поэтому проникновение сюда абсолютно недопустимо. (К слову сказать, и мы, люди, попадая в серьезный переплет, инстинктивно группируемся и пытаемся защитить все ту же часть нашего собственного тела.) Но в доме человека врожденный защитный рефлекс каким‑то образом угасает, больше того, обнаруживается, что почесывание столь тщательно охраняемого от всех места иногда оказывается очень приятным, и часто кошка сама просит своего хозяина уделить внимание этой своей сокровенности.

Опасная хищница, она легко уживается даже с мышью, находящейся под покровительством хозяина. Сельские же кошки не нуждаются в прохождении и самых начал той науки, которой надлежит воспитывать в них равнодушие ко всей мелкой живности, обитающей на подворье, – абсолютная неприкосновенность всего снующего там у них просто в крови.

Совместное проживание в одном доме с собакой подавляет присущий ее племени инстинктивный страх перед этим весьма опасным зверем, больше того, у кошки просыпается известная дерзость, отчасти граничащая даже с откровенным нахальством. Так, прекрасно зная все повадки своей сожительницы (ни одна собака никогда не потерпит, чтобы из ее миски пытались что‑то украсть), она, подобно игроку, руководствующемуся старым правилом преферансистов, которое требует сначала заглянуть в карты соседа, поскольку изучить свои еще будет время, никогда не упускает случая припасть к чужой миске даже в том случае, когда ее собственная до краев наполнена чем‑то куда более вкусным и полезным.

Подавление каких‑то базовых инстинктов видно и в ее играх.

Вот, например. Кошка вдруг припадает на передние лапы и, переминаясь задними, смешно вертит своим тазом. Это позиция последней подготовки к атакующему броску, но в действительности она и не думает нападать; в ее по‑озорному вытаращенных глазах – дерзкий вызов, она явно провоцирует меня, откровенно хулиганское: «Давай, подеремся часов до шести» – написано на всей ее хитрой мордочке. (Шесть часов – это некая сакральная, говоря по‑русски, относящаяся к чему‑то, освященному религиозным чувством, величина; это черта, за которой кончается всякая обыденность, ибо после шести обязан начинаться ритуал кухонных священнодействий: кошкин ужин не может быть – потому что этого не может быть никогда! – отложен ни при каких обстоятельствах.) Принимая вызов, я запускаю в нее тугую, как мяч, диванную подушку.

Моей питомице очень хорошо знаком ее вес, но она даже не пытается уклониться; подушка сбивает ее с ног, и, опрокидываясь, она с восторгом хватает ее когтями сразу всех четырех своих лап. Этот предмет, несмотря на его габариты, нисколько не пугает ее, кошка боится только одного – снятого с ноги тапка. (О дисциплинирующей роли этого предмета наших одежд писал еще Киплинг, и похоже, в самом деле существует что‑то вроде конвенции, когда‑то заключенной между двумя нашими родами; просто, столетиями цивилизуя друг друга, мы время от времени пересматриваем отдельные ее статьи, поэтому тяжелый и грубый башмак постепенно превращается в тапок, но как бы то ни было любая кошка относится к нему если и не с врожденным, то во всяком случае легко прививаемым уважением и почтительностью.) К нему ее приучила еще моя покойная жена; тапок – это сигнал, повинуясь которому она, поджав уши, стремительно улепетывает под кровать.

Просто поразительно: ведь он никогда не запускается прямо в нее, я целюсь куда‑то рядом, чтобы только напугать, но – грозный символ хозяйского гнева – он заставляет ее уносить ноги сломя голову. Впрочем, мне иногда кажется, что здесь больше чего‑то напускного, нежели подлинного испуга, ибо уже через минуту она выбирается оттуда и как ни в чем ни бывало начинает тереться о мои ноги, а то и вовсе заигрывать со мной, задирая своими когтями. Кошка совсем не глупа, а значит она вполне способна понять, что лучше подыграть своему не слишком вредному хозяину и удрать от этого никогда не попадающего в цель тапка, чем ждать чего‑то другого, пока неведомого ей. К тому же она, по всей видимости, отчетливо понимает, что Акела вовсе не промахнулся, а значит, за всем этим кроется что‑то такое, что, возможно, превосходит пределы ее разумения. Любая же тайна всегда понуждает к смирению, и это, как кажется, справедливо не только по отношению к нам.

Плотно же набитая подушка представляет собой действительную опасность, поскольку летит прямо в нее, однако эту угрозу она решительно игнорировала еще в своем безмятежном кошачьем детстве. Между тем генетическая реакция обязана немедленно сметать с места любого, к кому стремительно приближается враждебно увеличивающийся в угловых размерах темный предмет. Однажды мне удалось остановить уже бросившуюся на меня собаку, раскрыв прямо перед ее носом обыкновенный черный зонт: вопреки всем законам физики, которые гласят, что ни одно лишенное опоры тело не в силах изменить траекторию своего движения, ее отбросило от меня, как мяч, ударившийся в невидимую стену. Реакция живого тела на внезапное увеличение угловых размеров рефлекторна, сила же биологического рефлекса такова, что иногда способна посрамить и незыблемые физические постулаты.

Все это отнюдь не мелочи, но очень важные и симптоматические вещи. Ведь здесь обнаруживаются явные противоречия базовым поведенческим инстинктам животного, а это слишком серьезно, чтобы их можно было игнорировать. Между тем любая деформация заложенных природой инстинктов означает собой не что иное, как определенную ломку всей системы связей ставшего вполне домашним зверька со средой его обитания.

Правда, для сельской кошки эта ломка еще не достигает тех масштабов, с которыми сталкивается ее городская соплеменница; но и для городской свернувшийся до скромных пределов наших квартир «свиток» мира оказывается вовсе не таким уж апокалиптическим и страшным. Но все это только по той причине, что сам человек, а вместе с ним и тот многомерный сложный комплекс, который именуется его домом, становится для нее едва ли не всем космосом. Сами не ведая того, мы, люди, оказываемся для нее чем‑то большим, нежели просто «спонсоры», а вся та искусственная вещественная оболочка, назначение которой состоит в том, чтобы придавать устойчивую форму всему укладу нашего совместного бытия, – куда более фундаментальной и многомерной структурой, чем просто уютная норка, в которой можно укрыться от каких‑то внешних напастей.

Принимая на себя повседневную заботу о кошке, мы становимся не только ее единственной опорой во Вселенной, но и некими (часто единственными) вратами в нее. Этот доверившийся нам зверек постигает действительность главным образом через нас, в сущности точно так же, как мы сами постигаем ее через наших воспитателей и все наши книги (или то, что их замещает). Человек и его дом, пользуясь аналогиями, привычными нашему двуногому роду, становятся для кошки одним большим свитком, хранящим заклинания обо всех тайнах бытия; постоянное изучение и философское переосмысление этих ключей оказывается основным, если не сказать единственным, условием успешной адаптации к окружающему ее миру.

Если трагическим раскладом жизненных обстоятельств, она вдруг окажется на улице, способность ориентироваться в окружающей действительности, конечно же, не исчезнет, как, наверное, не исчезла бы и наша способность к приспособлению, окажись мы внезапно на какой‑то другой планете. Основополагающие законы великой науки выживания записаны уже в генетическом строе любого способного к страданию существа. Но это будет совсем другой, если угодно, во многом враждебный ей мир. И вот здесь‑то нам важно понять, что для любой – успевшей привыкнуть к уюту человеческого жилья – кошки вдруг оказаться на улице означает в точности то же, что и для маленького ребенка быть выброшенным на это же грязное дно нашей цивилизации; в конечном счете выживают (если выживают) и он и кошка, но вся судьба – и не только она – оказывается искалеченной у обоих…

Словом, красивый миф о том, что это гордое свободолюбивое существо, снисходительно принимая нашу заботу о себе, всегда сохраняет полную независимость от нас, – только миф и не более того, в действительности все обстоит совершенно по‑другому.

Мы уже говорили здесь о сильнейшей зависимости кошки от человека, но заметим: сводить эту зависимость только к пищевому рациону (даже при том условии, что он дополнительно сдабривается густым концентратом ярких впечатлений) крайне ошибочно. Она нуждается в гораздо большем, нежели этот кошачий аналог («хлеба и зрелищ») древнего убогого минимума капризных римских плебеев. Главенствующей потребностью всего ее отзывчивого на доброту существа отныне становится достижение какого‑то высшего единства и с теми, кто населяет, и с тем, что наполняет (ставший и ее собственным) дом.

Но вместе с тем кошка и в самом деле не обделена ни чувством собственного достоинства, ни гордостью, и уже в силу одного этого она вовсе не скромная приживалка, которая готова терпеть постоянные напоминания о «своем месте». Нет, эта роль вовсе не по ней. Притязания этого доброго маленького смышленого зверька простираются куда как дальше: она должна породниться с нами, превратиться в одного из нас – стать членом нашей семьи, может быть, даже нашего единого большого племени людей. И, думается, самое привлекательное в ней – то, что во имя достижения этой цели она, как отважные сказочные герои с открытым чистым сердцем, готова истоптать «железные башмаки». Это ведь только интервент, колонизирующий чужие земли, не считается ни с чем, что свято их обитателям, у него на уме лишь какие‑то свои корыстные интересы. Испанская Конкиста (отвоевание Америки у ее законных хозяев), в результате которой всего за какие‑то двадцать лет на стыке XV–XVI веков было истреблено чуть ли не все коренное население порабощенных земель, – пример именно такому поведению. Наша же героиня соткана из совершенно иных материй, и ее пришествие вершится по‑другому: все испытания она принимает в первую очередь на себя.

Скорее всего, она не разделила бы ни одно из тех людских мнений, которые моделируют ее возможный взгляд – на себя как на маленького еще не развившегося в полной мере человечка или на своего хозяина как на какого‑то сверхбольшого кота. Но можно быть абсолютно уверенным в одном: она охотно согласилась бы с тем, что между нею и нами нет никакой непреодолимой пропасти, подобной тем, что пролегают между представителями других биологических родов. Некоторая же дистанция, разумеется, ощущаемая и ею, как раз и составляет предмет не прерывающейся ни на единое мгновение работы кошки и над самою собой, и над нами.

Автор берет на себя смелость почтительно возразить освященным авторитетом бессмертного Киплинга представлениям о кошке, как о животном, которому нет решительно никакого дела до своих хозяев, ибо на его (автора) взгляд во всей живой природе нет никакого другого существа, которое бы столь верно и преданно служило и человеку, и всему тому, что создается его трудами. Да, эталоном преданности и верности ему во все времена была только собака, но на самом деле кошка может с успехом оспорить первенство этой вечной своей соперницы в борьбе за сердце человека. Все дело в умении видеть, в том, какими глазами взглянуть на обеих. В собаке воплощено что‑то мужское, это верный своему сюзерену рыцарь, готовый по первому его знаку немедленно перевернуть все вокруг вверх дном и подчинить ему весь мир. Кошка же предстает как нечто противоположное, это создание олицетворяет собой мягкую женственность; ее служение тихо и незаметно, оно опирается на врожденную готовность подчинять и переделывать в первую очередь самое себя (и, подобно женщине, именно благодаря этому дару она подчиняет себе и переделывает нас)…

Долгое, длящееся на протяжении многих тысячелетий, общение с человеком аккумулирует в генной памяти кошки огромную «базу данных» обо всех человеческих привычках и пристрастиях; она читает, как открытую книгу, всю нашу мимику и жесты, различает микроскопические перепады энергии и тональности всех произносимых нами слов; при этом она отчетливо распознает здесь многое из того, что никогда не фиксируется нами, ибо тонкому ее слуху доступен совершенно иной спектр частот. Не только прямое действие человека становится сигналом к ответной реакции этого смышленого и находчивого зверька, – она отчетливо видит переливы той окружающей человека ауры, которая формируется нашими сиюминутными настроениями, какими‑то скрытыми и не вполне осознаваемыми даже нами самими намерениями и с головой выдает нас ей еще до того, как все это выливается в какие‑то реальные поступки. Благодаря такому природному дару, многое – не только в доступном внешнему наблюдателю поведении, но и в тайных движениях нашей души – открыто этому древнему четвероногому племени. Глубокое же проникновение в особенности людских характеров, в неизвестные и нам самим тайны человеческой природы значительно облегчает каждому из его четвероногих миссионеров добиваться чего‑то своего.

В какой‑то степени общение человека и кошки – это общение высокого профессионала и откровенного дилетанта, проще сказать «лоха» или «чайника»; и то обстоятельство, что «чайник» нередко аккумулирует в своей памяти неисчислимые богатства многих очень толстых и умных книг, решительно ничего не меняет в этом извечном раскладе талантов. Не пораженный гордыней, самый род кошки оказывается куда лучше «настроен» на человека, нежели больной высокомерием наш – на кошку.

Но никакие преимущества рода не избавляют ни одну из отдельных его представительниц от необходимости тяжелой работы над самою собой, от постоянного, не прекращаемого ни на день труда самосовершенствования.

Конечно, в силу особенности ее природы, кошке недоступны многие формы единения с человеком; одни из них не вполне понятны ей, как, например, и нам самим далеко не всегда понятны императивы присущего ей языка, другие – не вполне приемлемы, как неприемлемо нам становиться на четвереньки для принятия пищи, но несмотря ни на что она всею своей душой стремится к тому, чтобы сродниться с нами. Стать членом нашей семьи, частью большого человеческого рода – это заветная мечта каждой домашней кошки. Впрочем, правильней, наверное, было бы сказать – минимально необходимое условие ее нормального, здорового развития.

Между тем стать одной из нас, съединиться с нами – означает подружиться не только с нами, но и со всем тем – весьма специфическим – миром, который мы создаем вокруг себя, ведь человек, как уже говорилось здесь, – это не только то, что ограничено пределами его кожного покрова. Сложное неодномерное образование, обнимаемое этим расплывчатым именем, охватывает собой очень многое из того, что внешне по отношению к нему, и те конечные пределы, которыми можно было бы ограничить его определение, недоступны ни разумению кошки, ни, наверное, даже нам самим. Поэтому соединить свою жизнь с жизнью человека означает слиться не только с его повседневными привычками и ритмикой его настроений, но и со всем тем материальным окружением, что обрамляет ее.

К слову сказать, эта добросовестность, заставляющая не просто вживаться в то, что составляет цель их устремлений, но и всею своей душой полюбить ее, может быть прослежена в действиях младших членов наших фамилий не только по отношению к нам.

Взять, например, охоту. Внимательное наблюдение за нею со стороны позволяет заключить о том – и это подтвердит любая кошка, – что застигнутая врасплох и выстраданная терпеливым ожиданием добыча – это далеко не одно и то же для любой из них; в одном случае механически срабатывают врожденные рефлексы, за другим кроется целая философия.

Известно, что кошка может часами, словно загипнотизированная чем‑то незримым, недвижно сидеть у мышиной норки. Но только ли один охотничий азарт приковывает ее к ней? Ничуть не бывало, и если руководствоваться лишь убогими механистическими представлениями о психике наших питомцев, мы рискуем проглядеть здесь самое главное и, может быть, даже самое интригующее, чем одарила их природа. В действительности ею правит совсем не голод: ведь посидеть у мышиного лаза никогда не откажется даже только что с аппетитом пообедавшая кошка. К тому же современные домашние любимцы вообще очень редко съедают свою добычу, чаще трофеи приносятся ими домой и раскладываются на самом видном месте – на пороге, ковре, а то и прямо на постели своих хозяев.

Кстати, объяснить это какими‑то природными инстинктами решительно невозможно; здесь явное свидетельство зарождения чего‑то нового, ранее недоступного вообще никакому животному. Такое поведение уже не от природы – от нас, и это неудивительно: адаптируясь к самой душе человека, она черпает многое прямо из нее. А значит, и искра того священного огня, которое когда‑то жгло великого Тартарена и тлеет, вероятно, в душе каждого из нас, не может не передаваться ей. Поэтому охотничьи трофеи наших пушистых питомцев – это «львы Атласа», шкурам которых долженствует свидетельствовать о том, что лелеемая в каждом роду гордость за младших членов наших фамилий имеет под собой вполне достаточные основания. Но разве человек, развешивая по стенам своих замков материальные свидетельства когда‑то свершенных охотничьих подвигов, делал не то же самое? В сущности, привитое им же самим трогательное в своем простодушии желание похвалы стоит за поведением нашей героини…

Словом, отнюдь не лишенная весьма развитых зачатков того, что с восхождением по эволюционной лестнице должно будет занять место человеческой духовности, она и у норки руководствуется вовсе не позывами желудка. Изначально дарованная от природы (но и умноженная духом человеческой состязательности!) жажда познания сокрытых измерений чужой жизни, глубокое стремление понять самую душу своей жертвы, своего вечного визави, восторжествование над которым, кроме всего прочего, обязано творить фамильную легенду, движет нашей доброй героиней.

Мыши общаются между собой в ультразвуковом диапазоне волн. Этот диапазон, как нам уже известно, доступен кошке; и сидя перед норкой она занята вовсе не унылым ожиданием случайного появления неосторожного грызуна. Для чуткой (она распознает присутствие кошки каким‑то «шестым» чувством) и, добавлю, очень умной мыши (ее ближайшая родственница умеет перехитрить даже самого человека) присутствие кошки – не такая уж великая тайна. Ведь здесь на карте жизнь этого серого комочка, пусть и крохотного, но столь же дорожащего ею, сколь и любое другое существо на нашей планете, А это значит, что если бы природа была устроена так, чтобы и охотница, и ее будущая добыча руководствовались исключительно тем, что улавливается органами их чувств, все кошки вымерли бы еще задолго до овладения человеческим домом. В самом деле, затаиться так, чтобы тебя не услышал никто, абсолютно невозможно, и каждый, кто хоть однажды приникал к фонендоскопу, знает, какое богатство звуков обнаруживается там, в глубине под кожным покровом. Не питает пустых иллюзий и прекрасно знающая достоинства своей противницы кошка. Так что же заставляет ее сидеть перед норкой?

Нет, здесь вовсе не ожидание чуда или какой‑то случайной ошибки – ни один профессионал никогда не станет выстраивать свою стратегию на чужом «зевке», а отказать кошке в профессионализме еще никому не приходило в голову. В действительности она все это время внимательно вслушивается во все, что происходит там, за пеленой видимого. При этом ее воображение волнуют не только легкие шорохи, которые сопровождают суетные отправления чужой повседневности, но и звуки чужой «речи»; она пытается постичь и тайный их смысл, и их грамматику. Впрочем, нет, «вслушивается» – это совсем не то слово, которое подходит для обозначения происходящего. Сейчас она дышит, она живет этими не заглушаемыми бытом человеческого жилища звуками; и это сопереживание чему‑то незримому, конечно же, не может не передаваться на ту сторону лаза.

Вследствие этого какой‑то мистический резонанс душ возникает между ней и уже назначенной к закланию мышью. Род неподдающегося чувственному распознанию тяготения вдруг пронизает разделяющее их пространство, и, благодаря ему, обе они на какое‑то время становятся чем‑то вроде разъятых частей обязанного вернуть утраченную целостность организма. Поддаваясь именно его гипнотическому давлению, повинуясь неслышному, но вместе с тем неодолимому зову какой‑то властной неведомой стихии, мышь и покидает свое убежище. Нет, ею движет вовсе не трагическая утрата бдительности – нечто более фундаментальное и завораживающее явственно обнаруживается здесь. Что‑то от того экстатического состояния, которое воспламеняет душу восходящего на алтарь язычника, может быть распознано в ее действиях; как ужас и восторг одновременно охватывают того, так нечто подобное, чему, вероятно, нет даже должного имени, овладевает и ею. Говорят, что некое высшее внечувственное единение и согласие возникает между тем, кто избран для жертвенного приношения, и жрецом, которому надлежит вершить старинный обряд закалания. Вот так и наша героиня в эти минуты менее всего может быть обвинена в банальном убийстве ради удовлетворения низменных настояний своей плоти. Здесь ничто иное, как древняя мистерия духа, ибо на самом деле она правит вырастающий из глубины миллиардолетий ритуал вечного самообновления Жизни, когда‑то заведенный на Земле самою Природой…

Именно добросовестность во всем, что делается ею, и это ее стремление познать, больше того, всем сердцем полюбить даже свою будущую добычу и открывают перед ней не только двери нашего дома, но в конечном счете и наши сердца…

Большая любовь часто проявляется в мелочах, великие намерения способны удостоверяться малым. Полюбить человека – значит, полюбить и все то, что дорого ему; вот и присмотримся, как добрая героиня нашего повествования относится к тому, что честно служит нам и чему мы сами посвящаем едва ли не всю свою жизнь.

Мы уже могли видеть здесь, как моя питомица встречает любую новую покупку. Конечно же, когда вещь вынимается из упаковочной коробки, то в первую очередь ее со всех сторон облепляем мы, старшие члены нашей маленькой семейной стаи, и взволнованной кошке остается лишь бестолково суетиться между нами, расталкивая наши ноги, руки, головы… Но утихает первый ажиотаж, новообретение на какое‑то время оказывается предоставленным самому себе, и вот тут‑то на нем, что бы это ни было – новый телевизор, пиджак, табуретка, ботинки… да все, что угодно (однажды я долго искал свои швейцарские часы, купленные на только что полученную премию), сразу же оказывается она. Кошка укладывается сверху со всей обстоятельностью и, если угодно, фундаментальностью, на какую она только способна. Если это крупногабаритный предмет, она распластывается на его поверхности так, чтобы покрыть собою как можно большую площадь; если это лишь небольшая вещица, улечься на которую никак невозможно, она ложится рядом с ней, покрывая ее своими передними лапками и грудью.

Впрочем, «оказывается сверху» – это вовсе не те слова, которые уместны здесь, – на самом деле кошка с головой погружается в какое‑то действие. Правильней даже сказать «священнодействие», ибо то, чем занята она, – не просто расслабленное томное возлежание, подобное тому, какому предаемся мы сами в не столь и частые минуты отдохновения от всех текущих забот. Если глядеть со стороны, создается полное впечатление того, что здесь – некий древний таинственный ритуал, и кошка исполняет его со всем возможным тщанием и сосредоточенностью. Как всякий ритуал вообще, он требует от нее абсолютного подчинения своему властному ритму, полного погружения в бездонный омут его сокровенного смысла; и в самом деле – род обращенной к выси ответственности, отрешение от всего суетного подчеркнутым жирным курсивом написано на ней в эту минуту.

Кстати, по древним поверьям египтян кошка находится в довольно близком родстве с самим Сфинксом (он – ее двоюродный брат, но она много старше его), и сейчас это обнаруживается со всей возможной отчетливостью. Ее недвижный взгляд обращен куда‑то вглубь самой себя (хотя, как и положено настоящей хищнице, ни на секунду не упускает ничего из происходящего вокруг). Ничто, решительно ничто не вправе отвлекать кошку в этот момент, и даже приближение всегда чтимого ею хозяина сопровождается строгим неодобрительным выражением, тут же возникающим на ее полной глубокой серьезности интеллигентной полосатой мордочке. Чувствуется, что для моей питомицы все переживаемое сейчас представляет какую‑то неотложную и важную работу; скрытая от непосвященных, магия какого‑то древнего колдовского обряда чудится в медитативном прищуре ее вспыхивающих зеленым золотом фосфоресцирующих глаз.

Маленькая четвероногая весталка, взявшая на свои слабые плечи заботу о моем доме, то ли впитывает в себя исходящие от новой покупки токи, то ли пронизывает ее какими‑то своими флюидами, – но что бы ни стояло за всей этой (довольно, впрочем, симпатичной) мистикой, любая новая вещь, которая появляется у нас, по‑видимому, становится частью ее самой, как важной частью нас самих является весь наш дом.

Ничто из впервые появляющегося у меня не может избегнуть этого таинственного обряда знакомства с моей заботливой пушистой питомицей. Впрочем, исполненная великолепным знанием наших незлобивых характеров, моя умная кошка легко прощает и мне, и моему сыну (как когда‑то прощала и моей покойной жене) все наши маленькие хитрости, когда каждый из нас пытается спрятать от нее что‑то из новоприобретенного. «Всему свое время, и время всякой вещи под небом», – сказал как‑то Екклесиаст, – «На всякого мудреца довольно простоты», – добавил кто‑то другой, и рано или поздно она найдет и действительно находит возможность во всех подробностях исполнить свой ритуал знакомства со всем, что вносит новую увлекательную интригу в сложившийся быт нашей маленькой семьи.

Однако, конечно же, не в отношении к одним только вещам состоит ее адаптация к нам.

Наблюдая быт чужих семей, мы часто видим, что у степенных солидных хозяев никогда не бывает суматошных или истерических кошек (да впрочем, и собак тоже); здесь любая из них принимает исполненный достоинства и степенности вид. У взбалмошных – ни одна из них не обретает вальяжности и медлительности; в доме холериков никогда не встречаются флегматичные или просто сдержанные животные. Больше того, часто наши маленькие питомцы перенимают от нас даже осанку и походку…

К слову сказать, взаимовлияние друг на друга всех тех, кто обоюдным выбором оказывается под одним кровом, куда более сложно, ибо не только животное, но и сам человек оказывается в значительной мере подверженным ему. Существует даже статистика, которая подводит итог специальным научным исследованиям.

Согласно ей, человек, заводящий у себя дома кошку, в большинстве случаев склонен к независимости и некоторому дистанцированию от окружающих; он, как правило, привык полагаться только на свои собственные силы, но одновременно предпочитает не вмешиваться и в дела других людей. Такой человек менее подвержен диктату условностей, налагаемых на нас общественной средой, он не столь самоуверен и часто готов идти на хитрость, чтобы избежать конфронтации с другими; столкнувшись с чужой враждебностью, он склонен занять позицию пассивного сопротивления, выжидая время для выверенной контратаки. (Кстати, владелец собаки – едва ли не полная противоположность ему: он гораздо более зависим от других и предпочитает находиться чуть ли не в центре всего того, что составляет заботу окружающих; этот человек значительно реже уклоняется от брошенного ему вызова и практически всегда стремится доминировать над остальными.)

Словом, то ли природе самого человека, который решается завести в своем доме животное, более свойственны именно те основополагающие качества, что отличают его питомца, то ли он просто со временем перенимает черты, определяющие характер четвероногого члена его семьи, но как бы то ни было явственно различимый отпечаток какого‑то таинственного сходства (если не сказать родства) душ остается теперь уже на всю жизнь.

И уж, конечно же, нет решительно ничего удивительного в том, что это сходство, а то и какое‑то трансцендентальное родство, как выразился бы какой‑нибудь заучившийся член нашего древнего философского братства (кстати, по‑русски, это означает не объяснимое вообще никакими разумными причинами), накладывает свою печать на животное.

Здесь можно было бы сказать, что кошка со временем начинает подражать нам, но это не совсем так, ибо в кажущемся копировании человеческих действий кроется что‑то большее и знаменательное. Видеть во всем этом род какого‑то бездумного повтора – значит, допускать по отношению к ней (непростительную для нас и даже способную обидеть ее) ошибку. Никакое подражание вообще никогда не сможет быть объяснено лишь механическим воспроизведением чего‑то подсмотренного. Это специфическая форма познания мира, и только от нас, спесивых носителей абстрактных книжных премудростей, сокрыто то неотменимое ни одною из них обстоятельство, что на самом деле острой жаждой познания (и развитой способностью к нему) наделен не один только человек.

Вот одно из последних наблюдений, сделанных буквально в наши дни. Орнитологи США и Германии практически одновременно сделали достоянием общественности полученный независимо друг от друга вывод о том, что меняющийся ритм и образ жизни наших городов накладывает какую‑то свою печать не только на нас, их строителей и хозяев, но и на обитательниц их скверов и парков. Ричард Шнайдер из центра сохранения пернатых (NABU) отметил одно любопытное явление: веками наблюдающие нас городские птицы, изучив разнообразные звуки, издаваемые нашими «мобильниками», вдруг взяли за моду подражать им. Самые талантливые подражатели – это галки, сойки и скворцы, даже самое чувствительное ухо подчас не в состоянии отличить их напевы от сигналов мобильных телефонных аппаратов, и сегодня обычные для них мелодии раздаются уже не только из‑под покровов наших одежд, но и с веток деревьев…

Вдумаемся в этот многозначительный факт: возможно ли вообще нечто подобное там, где нет решительно никакого интереса ни к нам, ни к образу нашей жизни, и тут же станет ясно, что ответ может быть только отрицательным, – а это значит, что мы сами вот уже целые тысячелетия являемся объектом какого‑то ненавязчивого, но вместе с тем пристального изучения. Меж тем слово «естествоиспытатель» – это синоним ученого, выводы которого влекут за собой переустройство всего окружающего нас мира; но вот мы с удивлением всматриваемся в обнаруженное зазеркалье и начинаем понимать, что сама природа тоже изучает нас как некую наколотую на булавку диковину… Какие перемены сулит нам результат осмысления ею своих наблюдений?

Подражание – это специфическая форма познания, оно скрывает под собой попытку хотя бы украдкой заглянуть в чужой мир. Но здесь, в симбиотическом содружестве столь разных существ, обнаруживается и другое: прямо на наших глазах вершится одно из, может быть, самых глубоких и красивых таинств природы – переятие чужою душой образа (а с ним и самой философии) нашей, человеческой, жизни. В действиях кошки явно прослеживается движимое самим ее сердцем стремление переродиться в нас, трогательная попытка формой своего собственного поведения прикоснуться к тому сокровенному, что определяет способ нашего бытия.

Почему это происходит? Какая выгода ей в том?

Никакого разумного объяснения этому нет, а значит, объяснение только в одном – ее ведет какой‑то осознаваемый лишь ею долг. Но исполнение этого долга требует великих жертв и трудов…

Артисту, чтобы на сцене зажить жизнью своего героя, нужно хотя бы отчасти разделить то, что выпадает на его долю; разведчик, засылаемый в стан врага, должен не просто усвоить свою «легенду», но и на долгое время всей кожей слиться с нею. Кошка – не шпионка и не актриса, она не ищет славы, не жаждет высоких правительственных наград; ее выбор чист и бескорыстен, и ему она останется верна до самого конца своих дней. И это при том, что здесь уже никогда не будет ни перерыва, ни отпуска, ни пенсионного отдохновения, ни даже тех кратких свиданий с оставленным навсегда прошлым, какое под пронзительное фортепьянное соло устраивают в уютном немецком кафе отважному Штирлицу. Для нее жизнь нашего дома – это и есть ее собственная жизнь, ее собственная судьба; именно здесь исполняется ее миссия, вершится ее вечное служение. Во всем этом есть что‑то от тихого священнического обета, и сжиться с нами означает для нее гораздо большее, чем даже для самого талантливого лицедея проникнуть в характеры изображаемых им персонажей. Мой маленький добрый товарищ, она не просто созерцает уклад нашей с нею обители со стороны, но полностью растворяет себя в нем – и тем самым до конца ассимилирует в себе все тайны ее устройства, все законы ее бытия.

Как сказал когда‑то один великий мудрец, задача старинного цеха, которому так или иначе служим мы оба, – не просто изучать мимо текущую жизнь, но переделывать ее на какой‑то иной, более устроенный, лад. Однако изменить к лучшему все то, что окружает нас, становится возможным только тогда, когда это «все» перестает быть просто внешним окружением и становится неотъемлемой частью нас самих, ибо в действительности любая перестройка оказывается действенной только тогда, когда она начинается с самого себя.

Эта тонкая диалектика всецело сознающего свой долг существа и тех обстоятельств, что обусловливают возможность его исполнения, становится доминантой всей кошкиной жизни в человеческом доме. Именно эта доминанта обостряет ее (нет, как оказывается, совсем не праздное любопытство!) стремление до конца познать нас. Поколениями же и поколениями изучая человека, кошка проявляет настоящие чудеса аналитики и наблюдательности. При этом ее способность делать правильные выводы из наблюдений, не содержащих в себе решительно никакой подсказки, способна поставить в тупик даже профессионального двуногого исследователя.

Заметим одно важное обстоятельство: многое, если не все в нашем поведении должно быть тайной для нее, ведь никакие наши привычки и рефлексы не имеют, наверное, ничего общего с тем, что хранит ее собственная генная память, – но в действительности кошка легко распознает его суть. Принадлежность к совершенно иному не то что виду – биологическому семейству нисколько не мешает ей, как открытую книгу, читать сокрытый смысл совершаемых нами действий. Вот, может быть, самый распространенный пример, который, при всей его удивительности, не только не изумляет нас, но над которым мы даже и не задумываемся. Мы ведь и в самом деле никогда не встаем на четвереньки перед нашей мисочкой и не пытаемся хватать из нее зубами или лакать языком. Так как же животное, весь образ поведения которого совершенно отличен от нашего, может догадаться о том, что странный процесс, вершимый человеком за обеденным столом, это и есть принятие пищи, – не чудо ли это?

Здесь можно было бы возразить: смысл поглощения издающих соблазнительные запахи вещей без всякого объяснения понятен любому дураку, и его постижение не требует вообще никаких аналитических способностей. Но вот другой, прямо противоположный во всем, пример. Теперь уже для нас, умеющих думать, сопоставлять и систематизировать факты людей. Свинья, которая «ловит кайф» в грязной луже, отчетливо напоминает принимающего ванну человека. При этом хорошо известно, что она очень любит предаваться этому занятию, и готова посвятить ему чуть ли не все свободное (от приема пищи) время. К тому же ничто – ни ее поза, ни обстановка не противоречит стереотипному представлению человека о помешанном на личной гигиене существе. Так почему же, вопреки этому бросающемуся в глаза сходству, ее образ становится в нашем фольклоре неким символом и даже гиперболой нечистоплотности? А ведь здесь и в самом деле – настоящая гигиеническая процедура – свинья (без всяких дураков!) принимает ванну. Она специально вываливается в грязи, для того чтобы склеить тою раздражающих ее кожу паразитов; высыхая на солнце, слои прилипшей грязи отваливаются, и вместе с ними она избавляется от них. Так ведут себя и многие другие животные. Что же мешает нам, наделенным даром сознания, сразу же сделать правильный вывод? Между тем мы узнаем обо всем этом только прочитав какие‑то умные книги или послушав специалистов.

Или вот – воробей барахтается в пыли. Это ведь тоже гигиенический процесс: поднимая фонтанчики мелкого песка, он выбивает ими проникающих под покров перьев насекомых, но и здесь, чтобы постичь существо этой процедуры, мы вновь должны обратиться к ученым книгам или к консультациям орнитологов.

У кошки нет такой возможности, во всем она должна полагаться только на себя, но смысл многих, очень многих совершаемых нами действий, несмотря на то, что они самым решительным образом отличаются от привычного ей, каким‑то таинственным образом постигается ею.

Вот, например.

Я принимаю ванну.

Пока была жива моя жена, происходившее за дверями ванной комнаты нисколько не интересовало мою питомицу, ей вполне хватало забот со своей хозяйкой, но с ее кончиной она, как на веревочке, стала ходить по всей квартире за мной, и стоило только мне скрыться за какой‑нибудь дверью, как уже через минуту, от силы две раздавалось жалобное мырканье и ее начинали рвать с петель на удивление сильные когти тоскующей от одиночества кошки. Поэтому дверь в ванную лишь прикрывалась, чтобы она могла в любое время присоединиться ко мне, и первое время кошка каждый раз, когда я уединялся здесь, уютно устраивалась на теплом чугунном бортике ванны прямо у меня над плечом.

Просто поразительно, как эти существа умеют устраиваться на таком узком пространстве!

Она лежит надо мной в позе какого‑то глубокого философского сосредоточения; напряжение методически развертывающейся мысли уже знакомым нам жирным курсивом начертано на всем ее интеллигентном отрешенном от мимолетного и суетного облике. Разумеется, иная архитектура тела, равно, впрочем, как и другая парадигма мышления, диктуют отличные от наших, свойственных человеку, формы погружения в мир отвлеченных понятий; поэтому какой‑нибудь кошачий Роден, наверное, изобразил бы эту «Мыслительницу» именно на такой чугунной ванне. Ведь, кроме всего прочего, подобный пьедестал позволил бы серьезно задуматься о неких общих (для соединивших свою жизнь и судьбу людей и их четвероногих питомцев) принципах развития интеллектуальной культуры. А может даже проследить некую (и в самом деле никогда не прерываемую) связь времен, подтвердить преемственность единых философских традиций, которые незримым пунктиром пронзают пространство и время, что пролегли меж памятной ванной, когда‑то прославившей древние Сиракузы, и той, на которой сейчас возлежит моя пытливая кошка.

Кстати, о позе. Лежат кошки по‑разному, и классифицировать что‑либо здесь трудно. Особенно, когда они, исполненные нежностью и любовью, пытаются пристроиться рядом. В эту минуту ласковые тянущиеся к нам создания способны занять самые фантастические, более того, противоречащие всем законам физиологии (а подчас даже и физики) положения, и при этом, вопреки любым неудобствам, которые обязана вызывать у них принимаемая поза, мурлыкать какие‑то теплые признания нам. Там же, где кошка оказывается предоставленной самой себе, обнаруживается возможность некоторой систематизации.

Так, например, отходя ко сну, она сворачивается в некое подобие аккуратного клубочка: это инстинктивное положение животного, привыкшего к любой непогоде. Дело в том, что во сне у теплокровных (к разноликому сообществу которых, кстати, относимся и мы сами) кровь приливает к поверхности и теплоотдача увеличивается, потери же энергии тем больше, чем больше площадь тела; вот все они и свертываются так, чтобы максимально сократить ее. Мы сами, пытаясь согреться, подтягиваем колени к подбородку и принимаем все то же положение, которое иногда называют «положением эмбриона». Правда, укрытая теплой меховой шубкой, в нашем доме с его относительно постоянным микроклиматом она свивается в клубок скорее ради удовольствия (кошка любит тепло). Когда же температура комнат достаточна для того, чтобы обеспечить тепловой комфорт, – а она зависит от температуры поверхности тела (у человека это примерно 27 градусов, и в таких условиях мы чувствуем себя вполне уютно без всякой одежды, именно поэтому и обнажены свободные от всех условностей герои гогеновских полотен), – этот клубочек развивается. Кошка распрямляет свой позвоночник, блаженно раскидывается на боку и разбрасывает в разные стороны все свои лапки и хвост; в жаркое время именно так она и предается сну в нашем доме у нас на постели.

То, что мы видим днем, – вовсе не позиция сна, кошка просто опускается на все четыре лапки и оборачивается своим хвостом; это положение покоя, которое в любое мгновение может взорвать энергия стремительно распрямляющихся конечностей. (В сущности, это аналог нашего сидения.) Но и здесь есть какие‑то свои нюансы. Спружиненные задние лапки могут быть аккуратно расставлены по бокам, и кошка укладывается на свой живот между ними, при этом передние аккуратно раскладываются у нее перед грудью. Несмотря на то, что ее голова поднята вверх и чуткие локаторы ушей, способные немедленно среагировать на любое – даже недоступное нашему слуху – изменение общего звукового фона, стоят торчком, это поза безмятежности и расслабления; в ней полудремлющая погруженная в истому кошка предается роду сладкой маниловской мечтательности о чем‑то приятно волнующем ее воображение. (Так мы, упокоив свои руки на подлокотниках мягких кресел, откидываемся на их спинку.)

Все четыре лапки могут быть и сдвинуты вместе, в этом случае кошка распределяет свой вес уже не на живот, а прямо на них, – это поза внимательного собранного наблюдателя, методически фильтрующего и систематизирующего факты; именно так она устраивается на каком‑нибудь заборе, перекладине приставной лестницы, ветке, словом, любой опоре, способной отгородить ее от каких‑то внезапных неожиданностей, чтобы с ее высоты наблюдать текущую мимо жизнь. (Именно эту собранность мобилизует в нас, людях, рабочий стол со стопой ли чистой бумаги, микроскопом или книгой.) Здесь – некий компромисс между комфортом и свойственным этому всегда стремящемуся быть в курсе событий существу желанием не упустить ничего из происходящего. Этой же позой обеспечивается и нужное равновесие тела, когда узкое основание не дает возможности устроиться с большим удобством.

Конечно же, существует и великое множество промежуточных положений, среди которых, может быть, самое известное – это поза сосредоточенных философских раздумий о материях возвышенных и непреходящих. Каменный родственник нашей героини, сфинкс, охраняющий древние пирамиды Гизы, лежит именно в ней. Символ великой загадки, он полностью погружен во что‑то надмирное; вот уже пятое тысячелетие его неторопливая, но вместе с тем основательная мысль круг за кругом скрупулезно сканирует все измерения той бездонной тайны, которую хранит древний город мертвых, расположившийся в нильской долине. (Двуногие, мы, разумеется, вынуждены занимать иное положение, когда подпираем рукою свою отяжеленную глубоким раздумьем голову, но в нем – точный эквивалент именно той на тысячелетия застывшей позы с поправкой на человеческую анатомию.)

Тайна того невероятия, которое каждый вечер развертывается прямо на ее глазах, не дает покоя и моей пытливой искательнице, и она отдается течению мысли над моим плечом именно в этой позе сфинкса.

Поначалу она смотрит на меня и на все происходящее с большим недоумением и даже некоторой подозрительностью, если не сказать с опаской (в первый раз, когда она, заглянув через бортик ванны, вдруг увидела меня мокнущим в воде, ее огромные черные глазищи вообще вытаращились так, будто она столкнулась с каким‑то невероятием). Сама кошка терпеть не может воды; случайно наступив на какое‑нибудь мокрое место, она, словно демонстрируя всему миру свою брезгливость, всякий раз по очереди будет долго и тщательно отряхивать каждую лапку. Создается впечатление, что она даже побаивается ее, и (конечно же) не может поверить, что кто‑то сам, без принуждения по собственной воле способен погрузиться в эту неприятную отталкивающую среду. В первое время мое безрассудство, как кажется, вызывало в ней даже тревогу.

Но дни идут, и кошка постепенно привыкает ко многим странностям своего хозяина; вот и сейчас, лежа надо мной, она уже не таращит распахнутые недоумением глаза, а зажмурив их тихо рокочет о чем‑то своем, словно проговаривает про себя какие‑то варианты возможных решений. В ее привычной к размышлениям голове уложилось пока еще далеко не все; и время от времени, как бы желая удостовериться в том, что в ванне – и в самом деле вода и дело обстоит именно так, как это рисуется ее взору, она погружает туда свою лапку, осторожно трогает ее, и после этого аккуратно стряхивает и долго и тщательно вылизывает каждый розовеющий коготок…

Впрочем, острая наблюдательность и привычка к интеллектуальной работе не могут не принести свои плоды, и с течением времени что‑то начинает проясняться в сознании моей довольно смышленой от природы питомицы; и вот однажды, когда на бортике ванны перед самой ее мордочкой вдруг оказывается мой локоть, она, вопросительно взглянув на меня, словно ища подтверждения какой‑то внезапно мелькнувшей догадке, бросается облизывать его своим шершавым язычком.

Его поверхность сплошь покрыта острыми роговыми наростами, – эти образования помогают кошке ухаживать за своей шерсткой. На ощупь же человека они вызывают прямые ассоциации с наждачной бумагой, поэтому движение ее язычка отнюдь не сопровождается приятными ощущениями; но я не пытаюсь отнять руку, чтобы не сбить течение ее уже начинающей различать смутные очертания истины мысли.

Понятно, что любой претендующий на объективность своих результатов анализ обязан отвечать строгим правилам, диктуемым методологией исследования, в противном случае все получаемые в его ходе выводы не будут иметь абсолютно никакой ценности. Знание этих незыблемых истин, как видно, не чуждо и многое перенявшей от человека четвероногой породе естествоиспытателей, ибо уже через пару дней кошка отваживается на что‑то имеющее вполне отчетливые контуры экспериментальной проверки рождающихся у нее гипотез. Как только я выхожу из ванны, она, превозмогая свою всегдашнюю неприязнь ко всему мокрому, не дожидаясь, когда просохнет дно, вдруг спрыгивает вниз и начинает тщательно и систематически обнюхивать его. Охваченная азартом исследовательской погони за уже показавшейся, но все еще ускользающей истиной, кошка бродит прямо по теплым лужицам не стекшей воды. Она все еще старательно отряхивает каждую свою лапку, но в эту минуту в исполняемом чисто механически, «без души» действии уже нет и следа обычной брезгливости, все еще не дающаяся разгадка заставляет ее забыть обо всем второстепенном и преходящем. Она только громко фыркает и шумно трясет пропеллерами своих ушей всякий раз, когда вода попадает в ее носик.

Но (эврика!!!) наконец ее осеняет, и в один прекрасный день я с глубоким изумлением вижу, как в очередной раз обнюхав всю ванну моя питомица вдруг ложится спиной прямо на ее мокрое нагретое чугунное дно и, охваченная какой‑то звенящей праздничной эйфорией, с подъемом, с радостным воодушевлением начинает… намывать свой живот! По всему видно, что сейчас все в этой юной исследовательнице загадочного поведения хозяина поет: она совершила одно из, может быть, величайших открытий своей жизни, ей удалось разгадать нечто, не вмещаемое никакими инстинктами, свойственными ее хвостатому племени.

Радуясь вместе с ней, я протягиваю руку, чтобы погладить, и резонирующее пространство моей маленькой ванной комнатки тут же переполняет ликующее победное крещендо захлебывающегося счастливого мурлыканья.

В следующие два дня картина повторится, но теперь она уже не будет тратить время на изучение дна, а сразу же приступит к своему туалету. Как кажется, на третий она потеряет всякий интерес к моей ежевечерней процедуре; впрочем, оно и понятно – все познанное обречено дрейфовать к периферии внимания, его центр постепенно занимают интриги каких‑то иных, наверное, не менее захватывающих, сюжетов, но сейчас нужно признаться: счастливая кошка, «принимающая ванну», производит неизгладимое впечатление.

Потребность в познании человека, переятие его образа жизни – в крови у домашней кошки. Может быть, оно не всегда и не всем бросается в глаза; а скорее всего мы и сами не способны видеть, и потому находим лишь слепое подражание нам, лишь копирование каких‑то наших привычек, да и то не у всех, а только у отдельных представительниц ее вида, но все же это – так. Кстати, и в «обезьянничании» маленьких детей проявляется все то же – не просто слепое бездумное подражание, но стремление если и не проникнуть, то хотя бы на минутку заглянуть в таинственный и манящий мир взрослых, пожить их жизнью.

Самый яркий и, как кажется, самый распространенный пример – это неистребимая ни у какой кошки тяга к нашей постели. Нет, здесь вовсе не стремление занять обладающее высоким рейтингом спальное место рядом с вожаком семейной стаи, – это все то же (от добросовестности служения) стремление постичь нашу сложную противоречивую природу.

Впрочем, в проявляемом упорстве явственно видятся не только дерзкие притязания кошки на равенство, – открытая декларация какого‑то таинственного, выражаясь полным тайн возвышенным языком философии, трансцендентального (то есть не объяснимого ни нами, ни ею самой) родства с человеком во весь голос звучит здесь. Поэтому отказать ей в такой (если честно, греющей и нашу собственную душу) мелочи означает куда большее, чем может показаться на первый взгляд, ибо здесь не только прямое посягательство на ключевой элемент ее веры. Можно по‑разному относиться к исповеданию младших членов наших фамилий, но ведь в конечном счете их приводит в наш дом именно оно – так еще и не осознанное человеком родство душ.

Словом, переятие кошкой каких‑то устойчивых формул нашего поведения никакими природными инстинктами в принципе необъяснимо. Все обстоит гораздо глубже и, добавим, – много интересней: это трогательное симпатичное существо не хочет – да и просто не в состоянии – механически подчиняться не во всем доступным ей порядкам нашего дома. Кошка всею своей трепетной душой стремится понять их, и именно постижение их существа – решительно минуя неприемлемую для нее стадию подчинения не претендующей ни на что приживалки – преобразует ее усилия в род тихого подвижнического служения законам нашей общей с нею обители.

Впрочем, употребленное здесь выражение «стать одной из нас» не вполне точно передает скрытую суть вещей: способное отразить лишь внешнюю, осязаемую их поверхность, оно не затрагивает самое главное – взыскующую всеобщего согласия душу нашей маленькой доброй героини; между тем речь идет именно об этой мятущейся стихии, а вовсе не о телесном. Конечно же, кошке и в голову не приходит безумная мысль о том, что когда‑нибудь она сбросит шерсть и встанет, наконец, на задние лапы; стать одной из нас для нее означает проникнуть в совершенно иное – незримое измерение нашего загадочного бытия. Так что здесь правильней было бы видеть не грубое преобразование плоти, но тихое обращение ее души (так чужеземец, принимая вероучительные откровения нашего исповедания, становится для нас своим, несмотря на все сохраняющиеся отличия в цвете кожи и разрезе глаз); и копирование наших привычек – это вовсе не слепое подражание людям, но переятие наших обрядов, постижение таинственных наших ритуалов… Словом, во всем этом – трогательная попытка прикосновения к тому, что, собственно, и делает человека человеком.

На величественных росписях Станцы делла Сеньятура основатель Афинской школы Платон указует на небо, в то время как жест великого его оппонента Аристотеля обращен к земле. Наверное, не каждый знает, что именно означает собой эта запечатленная кистью Рафаэля символика, но свойственная только одной философии особенность состоит в том, что даже не зная существа учений, развитых кем‑то из бессмертных, можно оказаться и их убежденным последователем, и рьяным ниспровергателем. Философия – это удивительная стихия, в которую время от времени погружается разум каждого (кто, конечно, обладает им), и каждый способен самостоятельно повторить здесь уже давно сделанные кем‑то другим открытия, сложить на их основе какие‑то собственные убеждения.

Вот так и здесь: свои убеждения оказываются присущими и обыкновенной домашней кошке. При этом ее философия, как кажется, чужда рассудочности и приземленности Аристотеля; она светла и возвышенна, что‑то платоническое различается в ней. Кошка романтизирует человека, она идеализирует самую душу зажженного им очага, и ее пожизненное служение и ему, и его дому обращено отнюдь не к физической составляющей этих – и в самом деле не сводимых только к земному – понятий, но возносится к тому светлому идеалу, который видится ей сквозь плотную завесь всего осязаемого.

По‑видимому, особенностями ее миросозерцания объясняется и то таинственное обстоятельство, которое способно поставить в тупик едва ли не любого, кто сталкивался с ним, – способность кошки без всяких видимых причин как‑то вдруг навсегда уйти из дома, где она провела всю свою жизнь. Это недоступное человеческому рассудку свойство ее характера (у непосвященных) вызывает подозрение в постоянной готовности кошки к измене. Бытует мнение, что, в отличие от собаки, она привязана не к хозяину, а к месту, и если что‑то значимое для нее навсегда теряется здесь, совершенное равнодушие, питаемое к человеку, лишь беспечалит уход.

Но если так, то неизбежен вывод о том, что чем теплее и сытнее какое‑то другое место, тем сильнее желание поступиться ради него признательностью всем, кто делил с нею старый кров. В действительности же (и к счастью) это совсем не так; просто и сам дом, и все без исключения его домочадцы, да и вся совокупность обрамляющих быт человека вещей воспринимаются кошкой как некое единое, уже неразложимое на автономно существующие атомы целое, и это целое обязано быть сцементировано одним – любовью и миром.

Стройная гармония всего этого многосложного комплекса, внутреннее согласие всех составляющих его стихий и образует подлинную цель ее прихода к нам. Поэтому там, где ее труды хотя бы отчасти увенчиваются успехом, ни одна нормальная кошка сама никогда не променяет свою – пусть и не слишком комфортно устроенную – обитель ни на что другое; ее невозможно соблазнить ни более мягкими диванами, ни даже более жирной сметаной.

Двухлетний кот Кузя совершил беспрецедентный поход по просторам Якутии. За три месяца он преодолел расстояние в 2 тыс. 150 км. Между прочим, пройти более двадцати километров в день – нелегкое испытание и для человека, для кошки – тем более. Даже взрослая, вполне здоровая и полная сил кошка уже через полчаса совершенно выматывается, если человек, за которым она следует, идет неторопливым шагом, – утверждает один из самых авторитетных кошковедов, Конрад Лоренц. А этот отбившийся от своей семьи путешественник шел так три долгих мучительных месяца. Он жил в доме Ефремовых в поселке Оленек. В начале минувшего (2004 г.) лета хозяева увезли его в Якутск. Привыкшее к свободному общению с окружающей природой, это, в общем‑то, юное создание, разумеется, не могло не растеряться в шумном городе. Словом, кот на третий день исчез. Прекратив тщетные поиски, Ефремовы вернулись в район. Спустя три месяца вечером на пороге своего старого дома в поселке они увидели своего любимца. Кот был исхудавшим, потрепанным, на хвосте следы укусов, когти стерлись, взгляд одичавший. В родной дом кот шел через таежный лес, по холмам, перевалам, пересекал многочисленные реки и озера. (Истoчник: Vazhno ru 05.12.2004)

Пусть склонность к эпикурейству и образует собой своеобразную доминанту характера, но важно понять, что в действительности это доминанта ее духа, а вовсе не лейтмотив физиологии. В ней безраздельно господствует приверженность отнюдь не к чувственным удовольствиям (хотя, конечно, любая кошка довольно трепетно относится и к ним), не склонность к изнеженной беззаботной жизни, – ее влечет стихийное стремление к по‑своему понятому счастью. Меж тем тайна подлинного счастья (и это с особенной отчетливостью доказывается именно кошкиным служением) принадлежит чуждым всякой вещественности сферам бытия – сферам, которые на самом деле бесконечно далеки от тех, что переполняются одним только материальным достатком. Да ведь и сам Эпикур, имя которого (большей частью по простому неведению) фигурирует там, где речь идет о стремлении к удовольствию, в действительности говорил о разумном стремлении человека именно к этому возвышенному состоянию его души, а вовсе не к физиологическому удовлетворению низменных настояний плоти.

Вот так и упомянутого здесь «путешественника» влекло туда, где он был счастлив…

Кошка легко уживается везде, где достигается стройный консонанс всех тех первоначал, что формируют ее маленький мир, и – вопреки всему – остается с человеком даже там, где все вокруг него оказывается уничтоженным (бомбами ли, природными ли катаклизмами, неважно). Все это говорит о том, что центральное место в этом мире, несмотря ни на какую неспособность разглядеть‑таки ее глубокую привязанность к нам, занимаем именно мы, люди. Но если все же что‑то большое и важное (а им может быть только одно – лад и согласие во всем, что в комплексе образует ее понятие дома) вдруг теряется в нем, – уходит и она…

Между тем взыскуемое кошкой согласие достигается совсем не просто, и в первую очередь оно требует великих и долгих трудов познания того, охранительницей чего назначает ее судьба, проникновения в самую суть окруживших ее материй.

Вспомним, в одном из добрых старых фильмов о гинувшей в омутах перестройки советской школе кто‑то из юных его героев рождает ставшую культовой фразу: «Счастье – это когда тебя понимают».

А ведь это и в самом деле счастье, – когда есть понимание между людьми; многие советские школьники на уроках российской словесности даже писали сочинения на тему, формулируемую этим тезисом. Но кто из них задумывался над тем, что в нем есть и таимое от поверхностного взгляда второе дно? Ведь этой максимой открывается довольно широкий простор для какого‑то нравственного иждивенчества. Исповедание подобной веры рождает в человеке неколебимое убеждение в том, что именно мир должен приложить все усилия, для того чтобы разглядеть его достоинства. Неукоснительная обязанность окружающих состоит в том, чтобы понять и полюбить его, – сам же он свободен от любых трудов, благодаря которым сокровища его души могли бы стать очевидными для всех. А в результате целый мир оказывается неоплатным должником всех послушников этого вероучения, и его упрямое нежелание платить по своим счетам в великом множестве рождает мизантропов, разочарованных и в человечестве, да и в самой жизни людей.

Принявшая же обет пожизненного служения человеку и его дому кошка видит свое счастье в совершенно ином: «Счастье – это когда я понимаю», выражая кредо всех своих пра‑пра‑бабок, могла бы сказать и моя славная питомица, мой маленький добрый товарищ. Хотя, конечно же, она нисколько не против того, чтобы и сознающий свою принадлежность к общему цеху хозяин приложил труд лишний раз взглянуть на бесценные (в самой серединке – бриллиантовые) сокровища ее чистой души.

Словом, пересказываемое всеми киплинговское суждение о кошке: «Я не друг и не слуга. Я, Кошка, хожу, где вздумается, и гуляю сама по себе…» – это всего лишь дань окружающей ее легенде, которая порождается нашей собственной неспособностью разглядеть ее подвижничество, высокомерным нежеланием опускаться до понимания подлинного смысла ее жизни в нашем доме.

Может быть, самое острое и наглядное противоречие этому стереотипному, но все же не имеющему никакого отношения к реальной действительности образу проявляется в ее реакции на наше обращение к ней.

Кошке, конечно же, недоступен смысл произносимых нами слов, она в состоянии усвоить содержание лишь нескольких ключевых для нее знаков. И уж тем более она не понимает ту, не всегда открытую и нам‑то самим, абстрактную логическую связь, которая скрепляет их воедино; она реагирует только на мелодику нашей речи, на тембр голоса, на интонации. Вот и забудем на минуту о семантике слов и о грамматической структуре конструируемых ими предложений, а просто вслушаемся в музыку того, что адресуется ей.

Например.

Любознательная кошка, как только открывается дверь квартиры, стремительно выскакивает на лестничную площадку и уносится куда‑то по лестнице. Ее можно (и нужно) понять: даже сидя взаперти она знает кое‑что о многих происходящих там событиях, – тонкий слух и природная сметка позволяют ей сделать весьма здравые предположения о жизни, которая скрыто от нее протекает за стенами нашего жилища.

Так, например, моя питомица каким‑то (совершенно непонятным для меня) образом «вычислила» существование большого сибирского кота в квартире сверху: не один раз я заставал ее перед этой квартирой, дверь которой она энергично скребла когтями обеих лап. Что же касается меня самого, то мне стало известно о нем только через несколько лет после того, как он въехал туда в компании с новыми жильцами.

Конечно же, все эти предположения нуждаются в объективном подтверждении и строгой проверке, вот кошка и стремится туда, чтобы разрешить хотя бы какие‑то из разбирающих ее сомнений.

Но нетерпеливым хозяевам нужно запирать двери, и часто в их голосе слышится не только раздражение, но и откровенная угроза в адрес непослушного зверька. Многим почему‑то кажется, что чем более категорическим, жестким и устрашающим образом будет высказано требование, тем быстрее ему подчинится животное. Но это совсем не так – ведь оно просто не в состоянии разобраться ни в семантической (то есть в смысловой, определяющей значение того, что мы хотим донести до окружающих), ни тем более в логической структуре наших высказываний. Слова здесь могут быть разными, но общий смысл всех тех сотрясений воздуха, которые производятся в эту минуту, как правило, выражается доступной любому из нас формулой: «Марш домой, или тебе будет плохо», иначе говоря, имеется в виду, что наказание последует только в том случае, если четвероногий питомец не явится тотчас. Поэтому в действительности значение всех произносимых нами слов не таит в себе в общем‑то ничего страшного, но ведь животному‑то (кстати сказать, именно то же в подобную минуту испытывает и маленький ребенок), не имеющему ни малейшего представления о причине развертывающегося ни с того ни с сего светопреставления, в угрожающих хозяйских басах слышится отнюдь не светлая идиллия трогательной заботы о нем же самом, а совсем другое: «Щас! Тебе!! Будет!!! ПЛОХО!!!!!!!!!!!!!!!!»

Представим себе неких ужасных видом огромных и могущественных инопланетян, вдруг спустившихся на нашу Землю и почему‑то задержавшихся на ней… Мы решительно ничего не понимаем в их жизни, смысл совершаемых ими движений, производимого ими шума абсолютно недоступен нам, – но, как кажется, они незлобивы и вполне покладисты, больше того, – часто делают приятные нам вещи. Мы постепенно начинаем свыкаться с ними, и нас уже не пугает ни их облик, ни даже та тайна, которая окружает их. Но вдруг, неизвестно по какой причине, их лицо искажается чем‑то свирепым и привычный спокойный рокот их голоса взрывается грозным рыком… еще мгновение – и нас испепелят всесокрушающие молнии их гнева. Что (я бы, например, тут же куда‑нибудь удрал) сделали бы мы? Да, думаю, многих просто хватил бы инфаркт.

А вот наши питомцы – идут к нам. На жуткую расправу, на казнь, на страшные смертные муки, которые отчетливо распознаются ими в громыхающих железом инфернальных интонациях нашего остервенелого рыка. Что движет ими в этот момент?

Да нет же, и тысячу раз нет: вовсе не свойственное бесправным рабам сознание того, что им просто некуда деться! Ими движет – долг. Посвятившие себя нам, они знают только его власть. И еще искреннюю привязанность к нам, если, конечно, не поминать всуе слов, относящимся к более высоким материям и более нежным чувствам. Просто сложилось так, что обет пожизненного служения своей приемной семье, нашей общей с ними обители вдруг воззвал к жертвенности, и эти маленькие обмирающие от страха (с поджатым хвостом и опущенными ушами) существа возвращаются вовсе не из рефлекторного повиновения грозной команде. Скорее наоборот, смысл всеми чувствами воспринимаемого ими приказа диктует им диаметрально противоположное: «Беги!!!», но подвижническое смирение обязывает их к прямому неповиновению – и они возвращаются. Чтобы умилостивлять тех изрыгающих смертельную угрозу («затопчу тебя ногами, заколю тебя рогами!») страшных разгневанных демонов, которые вдруг овладели их несчастными добрыми хозяевами. Что‑то от неколебимой решимости первохристиан, во времена Нерона шедших умирать за свою веру на аренах римских цирков, явственно распознается здесь…

Можно ли винить тех, у кого страх вдруг берет верх над нравственным их долгом? И не о результатах ли именно этого возобладания над ним кричат пестрящие на столбах наших городов бесчисленные объявления о пропаже домашних питомцев?

Моя покойная жена никогда не пыталась пугать нашу кошку, когда та выскакивала за дверь. Отчетливо понимая, что ее любимица должна возвращаться к ней, потому что именно здесь, рядом с нею, хорошо, она выходила на лестницу и начинала мурлыкать ей что‑то вроде: «Иди ко мне, Хорошенькая! Иди ко мне, Пригоженькая!» И та, воздевая над собой ликующий от самой нежной любви к своей хозяйке хвост, шла…

Я тоже не тороплю ее, в конце концов природная любознательность не истребима ничем, и ей, конечно же, нужно дать какое‑то время; она обязательно вернется сама, но если что‑то задерживает ее, – то теперь уже я выхожу на лестницу и начинаю завлекать в наш общий дом все тем же обещанием немедленного счастья: «Иди ко мне, Умница! Иди ко мне, Красавица! Иди, Золотая по краям серебряная!..»

Можно не видеть многого, а значит, можно и возразить против того, что привычная нашему взору кошка ради служения нам в действительности готова подвигнуть себя на тяжкий труд и на великие жертвы. Беззаботное и вместе с тем своенравное и независимое существо, по мнению многих, нисколько не интересующееся своими хозяевами, – вот образ, господствующий в сознании большинства. Но ведь («смычку волшебному послушна») и выпархивающая на сцену балерина в воздушной белой пачке кажется нам сотканной «из тех материй, из которых хлопья шьют», – а кто, кроме нее самой, знает, каких трудов в действительности стоит переподчинение физических законов мироздания вдохновенному полету ее трепетной души?

Вот такова и героиня нашего повествования: врожденная деликатность и впитанная духом царящих в ее доме отношений учтивость (не отделимые, впрочем, и от известной гордости) диктуют ей свой стиль поведения – она никогда не станет обременять нас своими заботами; ее пожизненный труд надежно сокрыт даже от самых близких, и перед всеми нами, обитателями общего дома, без всякой корысти взятого ею в пожизненную опеку, она («блистательна, полувоздушна») всегда предстает только при полном параде. И нужно случиться чему‑то необыкновенному, чтобы этот великий труд и те страшные испытания, которые она готова претерпеть ради нас, вдруг открылись нам.

В семье пережившей блокаду Ленинграда Веры Николаевны Вологдиной жил кот Максим. Все кошки в те страшные дни давно уже были съедены, но кто может осудить людей, умиравших от голода? «В нашей семье тоже дошло до этого, – вспоминает Вера Николаевна. – Мой дядя, в мирное время спокойный уравновешенный человек, требовал кота на съеденье чуть ли не с кулаками. Мы с мамой, когда уходили из дома, запирали Максима на ключ в маленькой комнате. Жил у нас еще попугай Жак. В хорошие времена Жаконя наш пел, разговаривал. А тут с голоду весь облез и притих. Немного подсолнечных семечек, которые мы выменяли на папино ружье, скоро кончились, и Жак наш был обречен. Кот Максим тоже еле бродил – шерсть вылезала клоками, когти не убирались, перестал даже мяукать, выпрашивая еду. Однажды Макс ухитрился залезть в клетку к Жаконе. В иное время случилась бы драма. А вот что увидели мы, вернувшись домой. Птица и кот в холодной комнате спали, прижавшись друг к другу. На дядю это так подействовало, что он перестал на кота покушаться… Жаконя через несколько дней погиб. А Макс выжил… В сорок третьем году к нам стали приходить люди – глянуть на это чудо. Однажды на экскурсию учительница привела целый класс… Удивительно, но Максим оказался долгожителем. Умер он двадцатилетним от старости в 1957 году».

Глава 8. Частная жизнь

В которой приоткрываются некоторые секреты частной жизни дома, и повествуется о маленьких хитростях отдельных его обитателей

Впрочем, служением – служением, но никакой долг и никакая верность ему никогда не могли полностью заслонить собою частную жизнь. Конечно же, своя «частная жизнь» есть и у моего маленького доброго товарища по цеху, и – разумеется – не все в ней открыто мне; мы знаем многое такое друг о друге, что способно крепить нашу взаимную склонность, но, вероятно, еще большее пролегает за той чертой, куда не пропускаются даже самые близкие. Член моей небольшой семьи, она с готовностью признает определенные права за мной, а значит, и сама имеет право хранить какие‑то собственные секреты; и поэтому многое из того, что скрывается там, в хранимом ею, недоступно никакому, даже самому внимательному и систематическому, наблюдению.

И разумеется же, никакое общежитие никогда не свободно от конфликтов. Поэтому в тихую гармонию нашего дома, как и в гармонию любого другого, населенного искренне признательными друг другу существами, нередко врываются мотивы взаимных недоразумений и даже каких‑то мелких обид.

Чем бы ни крепился давний союз человека и кошки, мы принадлежали и продолжаем принадлежать разным видам живых существ, с совершенно иным составом потребностей, несопоставимой психикой, и, разумеется, приверженных разным целям и ценностям бытия. Говоря высоким языком, различие исповеданий – вот что в первую очередь разнит и рознит нас. Никакое, даже самое пламенное, стремление воплотиться в тех, кто делит с нею общую обитель, никогда не сделает кошку человеком; никакая снисходительность и доброта самого человека не пересилят свойственного нашему надменному роду высокомерия, из‑за которого никогда (никогда?) не будет уравнена значимость наших жизней, а следовательно, и ценность всех разделяемых нами принципов и идеалов. Существование именно этих отличий и делает невозможной даже в теории не прерываемую ничем идиллическую безмятежность совместного бытия. Здесь уже говорилось о том, что именно в подобных отличиях кроется источник и подлинная первопричина любого непонимания; между тем именно это последнее порождает – иногда категорическое, сопровождаемое открытой агрессией – отторжение (даже самых светлых) мотивов, которые движут кого‑то другого.

Извечно присущее кошке, точнее сказать, всему ее древнему пытливому роду, стремление понять человека, постичь не состав – самый смысл и первопричину его действий ставит ее в нравственно выигрышную позицию по сравнению с нами. Ведь (будем откровенны) при всей любви мы, как правило, равнодушны едва ли не ко всем запросам того неуловимого и трепетного в ней, что в нас самих обозначается высоким и таинственным словом «душа». Поэтому грех непонимания чаще падает на обуянного спесью человека, а не на его тоже не обделенного гордостью, но все же верного четвероногого товарища. Но все же и эти отнюдь не лишенные какой‑то своей корысти озорные и вместе с тем весьма смышленые создания могут совершать поступки, цели которые, по праву, способны заслужить наше неодобрение.

Там же, где наличествуют не во всем одобряемые цели, открывается известный простор для хитрости и притворства. Хитрим мы, игрой на маленьких слабостях, а то и откровенным обманом понуждая наших питомцев к чему‑то удобному и выгодному для нас; конечно же, не упускают случая в чем‑то значимом для них провести нас и эти пушистые четвероногие прохвосты…

Здесь очень часто можно встретить возражение. Одни говорят, что никакое животное не умеет ни лгать, ни притворяться. Утверждают даже, что человек – это вообще единственное во всей природе живое существо, которое способно на такие удивительные для нее вещи. Другие говорят, что это не совсем так, а то и совсем не так, и во всяком случае кошки очень даже способны не только беззастенчиво обманывать своих доверчивых глупых хозяев, но и вообще бессовестно манипулировать ими.

Что касается манипулирования нами, то оно и в самом деле имеет место, все это мы уже видели (и, кстати, не слишком возражали против него). Но вот способность лгать?..

Честное слово, не знаю, хорошо это или плохо – иметь какие‑то свои, отличные от наших, интересы и обманывать нас, людей, которые делят с ними общий кров и дают им самую надежную во всей природе защиту. Но ведь и мы, люди, обманываем друг друга далеко не только из преследования какой‑то своей корысти или из чувства собственного самосохранения, словом, не только там, где мы ощущаем приближение опасности для своей выгоды или для самих себя. Часто это делается из совершенно искреннего желания уберечь наших близких от каких‑то грозящих им неприятностей или излишних ненужных волнений. Поэтому во лжи и притворстве человек видит не одно только зло, но – часто – и некое благотворное охранительное начало. Впрочем, гораздо чаще за нашей ложью кроется совсем другое – (неистребимое, наверное, в каждом человеке) стремление как‑то приукрасить самих себя, иными словами, желание предстать в глазах окружающих тем, чем в глубине души мы сами хотели бы быть. Поэтому вымысел очень часто выдает отнюдь не самое худшее в нас, ибо зачастую именно в нем (а иногда, увы, и только в нем) проступает наша тоска по всему в ожесточившемся и очерствевшем сердце, переступать через что нас понуждают необоримые обстоятельства жизни…

Как знать, может, и у наших домашних любимцев есть какие‑то свои основания не подвергать механической бездушной абсолютизации то, что у человека выражено древней заповедью («не сотвори свидетельства ложна»)?

Но попробуем отстраниться от приземленного отсутствием любопытства обыденного взгляда на вещи, который способен объять собою лишь отдельные события нашей жизни, и подойти философски, то есть попытаемся воспарить от единичных примеров к широким обобщениям доступных нам фактов. В этом случае мы обязаны будем вспомнить о том, что в генной памяти кошки аккумулирован многовековой опыт не просто общения с человеком, но тесного симбиотического сожительства с ним. Такое длящееся вот уже не одно тысячелетие сожительство не проходит бесследно ни для кого – ни для нас, ни для выбравших нас животных.

Между тем мы уже могли убедиться в том, что домашняя кошка в ходе своей эволюции довольно стремительно адаптируется не только к стенам нашего дома и ко всем наполняющим его вещам. Мы уже знаем, что этот смышленый зверек способен тонко реагировать даже на такие не поддающиеся формальному описанию факторы, как наши настроения, чувства, переживания, не всегда, кстати, угадываемые даже нашими друзьями и родными, подлаживаться к тем межличностным отношениям, что связывают воедино всех обитателей нашего общего с ней жилища. Даже к каким‑то скрытым намерениям своих двуногих сожителей. Больше того, иногда она даже пытается по‑своему помочь нам, в чем‑то подправляя наши поступки, привычки, а иногда и характеры… Словом, в этом давнем симбиозе ключевыми факторами, к которым оказывается вынужденной приспосабливаться наша героиня, оказываются и не всегда доступные самому человеку тонкие неуловимые материи, которые в принципе невозможно увидеть, услышать или как‑то пощупать.

Чувствует ли кошка обман? Разумеется, да! (Во всяком случае, почему бы и нет?) Ведь чувствуем же его чем‑то смутным и неподдающимся внятному определению мы сами. Обнаруживает его и так называемый полиграф, который в просторечии именуется «детектором лжи». А это значит, что существуют какие‑то, пусть и слабые, но все же вполне материальные (а следовательно, поддающиеся распознаванию) следы расхождения многих наших свидетельств с правдой. Говорят, что этот полиграф фиксирует какие‑то микроскопические отклонения стандартных физиологических реакций человека там, где он оказывается вынужденным поступаться истиной. Но ведь если подобные отклонения становятся доступным этому искусственному детектору, то они должны быть заметны и животному, ведь его рецепторы вполне сопоставимы с чувствительностью физического прибора, а то и вообще на порядок превосходят его.

Правда, ни наше собственное смутное чувство, ни смахивающие на какую‑то объективность (мы часто смиряемся перед загадочным поведением приборов) данные полиграфа ничего не говорят о фактическом составе самой истины, но все же и свидетельство уклонения от нее – это совсем немало. Вот так и кошка, которая уже с первых дней своей жизни наблюдает нас, оказывается в состоянии сделать многие выводы и о действительных мотивах, и о многих других обстоятельствах, определяющих и все наши слова, и все наши поступки. Конечно, и она не способна умозаключать об истине, но в отличие от нас ей это совсем и не требуется. Напомним, ведь именно мотивы и обстоятельства, а вовсе не действительное содержание наших слов и даже не фактический состав всех совершаемых нами действий оказываются ключевыми элементами той реальности, которою дышит она.

Мы уже говорили о том, что ограниченный стенами дома мир, где обитает ставшая полноправным (а чаще – привилегированным) членом нашей семьи кошка, принципиально отличается от человеческой действительности; круг опорных ориентиров этого искусственного микрокосма сдвигается от материальных предметов и физических процессов в совершенно иную плоскость – туда, где властвует стихия человеческих чувств. И в связи с этим необходимо заметить вот что.

Мюллер, в блистательном исполнении Леонида Броневого, говоря о точности полицейского протокола, как‑то замечает, что она достигается только там, где нет ничего лишнего, кроме подлежащих и сказуемых, которые к тому же обязаны выражаться простыми существительными и глаголами: «Он пошел, она сказала». Учитель же, который бы взялся преподавать грамматику языка кошке, наставлял бы ее совсем по‑другому, ибо с точки зрения ее четвероногого племени точность – вовсе не в том, что сказала «она», или куда пошел «он», а в том, чем это было продиктовано и как именно все это было проделано теми, о ком идет речь.

Именно обстоятельства (по преимуществу те, что в нашей, человеческой, грамматике называются обстоятельствами образа действия), в речи человека чаще всего играющие какую‑то второстепенную – иногда даже вводящую в заблуждение – роль, у кошки занимают центральное место сказуемых, то есть главных (даже наиглавнейших!) членов предложения. Человек может пренебречь ими, и чаще всего именно так и происходит: как правило, наша устная повседневная речь бедна служебными грамматическими оборотами, чаще они фигурируют лишь на письме, да и то не на всяком. Так называемая изящная словесность – вот исключительная, как кажется, сфера, где обнаруживается их присутствие. Ключевое же значение всех тех суждений, которые втайне от нас делает кошка, в прямую противоположность представлениям, свойственным человеку, как кажется, кроется именно в них. В то же время глаголы, несущие основную информационную нагрузку для мюллеровских агентов, у нее занимают лишь служебное, вспомогательное место «второстепенных членов», и – точно так же в противоположность нам – в своем описании событий, которое откладывается где‑то в ее сметливой голове, она часто грешит пренебрежением ими. Иными словами, кошка придает первенствующее значение не самому поступку, но его мотивировке, то есть тому, что двигало им и определяло его состав: любовь, симпатия, душевная склонность, безразличие, нерасположение, отторжение или даже откровенная ненависть – вот что действительно важно для нее. Само же действие, фиксируемое в гипотетическом протоколе, в принципе, может быть одним и тем же во всех случаях, обнимаемых приведенным здесь рядом.

Кстати, все это отнюдь не чуждо и нам, людям, и чтобы понять это приведем последовательную цепь определений одного и того же действия: вкушать, утолять голод, принимать пищу, есть, наполнять живот, набивать утробу, жрать. Думается, что там, где все эти определения характеризуют исполняемое нами, значимым оказывается не столько состав действия, сколько обстоятельственная его окраска, эмоциональная тональность высказываний о нем. Другое дело, что все эти тонкости замечаются нами только в том случае, когда их контрастность превышает некие пределы чувствительности.

Меж тем чувствительность женщины куда выше, и мы часто слышим, что многие присущие кошке черты роднят ее именно с ней; похоже, что это действительно так. А еще точно так же фиксируют происходящее в своем только начинающем формироваться сознании маленькие дети: им тоже совершенно не важен конкретный состав вершимых вокруг них действий, значимо только одно – порождающее их чувство.

Многое перевернуто в странном и таинственном зазеркалье кошачьего мира, и, может быть, именно это обстоятельство вот уже шесть тысячелетий скрывает его от нас, расположенных видеть лишь жесткие контуры налично данных предметов и четкую ритмику протекающих вокруг них процессов, но решительно не способных постичь абсолютную реальность усатой улыбки растаявшего где‑то в инобытии кота.

Но сама‑то кошка отнюдь не больна гордыней, и главное для нее – это постижение тех эмоциональных первопружин, которые сообщают импульс всем физическим действиям человека. Материальный же их состав, равно, впрочем, как и вещественный их результат, мало интересен этому симпатичному зверьку. С милым и в шалаше рай – вот подлинное кредо любой представительницы ее вида; и всею своей жизнью, всем безмолвным своим служением человеку и его дому наша героиня созидает именно его – маленький уютный Эдем нашей общей с нею обители.

Вот именно потому, что подлинные мотивы и обстоятельства всех вершимых человеком действий и образуют то главное, на что направлены таланты и труды кошки, к чему сводится самый смысл ее бытия в нашем доме, от нее не в состоянии ускользнуть и их расхождение с тем, в чем – не всегда безуспешно – мы хотим убедить окружающих.

Но если она способна распознавать обман, то что может помешать ей использовать принимаемые нами же самими правила общежития в достижении каких‑то своих сиюминутных целей? Словом, по зрелом размышлении в умении приврать нашим смышленым питомцам откажут, наверное, лишь немногие из тех, кому приходилось делить с ними кров.

Впрочем, нужно ли видеть в подражании человеку что‑то предосудительное, если от них, как кажется, не в состоянии укрыться и нравственная составляющая нашего вымысла?

Наверное не будет ошибкой сказать, что только испытываемые человеком чувства способны формировать состав его морали. Основополагающие категории нашей этики говорят именно об этом: понятия сочувствия, совести, прямо производны именно от эмоционального отношения человека ко всему, во что вплетается его жизнь, от его сопереживания («со‑чувствие», «со‑весть») чужой боли. Большой духовный космос единого человеческого рода, в котором растворяется сознание каждого из нас, устроен таким образом, что он переплавляет сопереживаемое нами страдание в некие непреступаемые императивы, способные регулировать и направлять поведение целых народов. Иначе говоря, в общечеловеческие этические нормы.

Однако природа не знает морали, – возразят здесь нам многие, – добро и зло не различаются ею, все это – реальности только нашего, человеческого, сознания. Но ведь и человек – это тоже природа, а значит и все то, что заставляет страдать его душу, не может, не должно, не вправе проходить сквозь замыкаемое кожным покровом тела, так ни к чему не и не прикоснувшись там, внутри. Меж тем животное, чутко реагирующее на многое из того, что творится в глубине нашего сердца, с самого своего рождения оказывается погруженным именно в эту мятущуюся стихию человеческих со‑переживаний, со‑чувствий, со‑вестий. А вот отсюда уже совсем недалеко и до предположения о том, что в общий круг всех тех условий, которые обставляют его существование в человеческом доме, входит что‑то и от нашей, людской, совести…

Конечно, такое предположение может показаться кому‑то слишком сильным, но есть и другое измерение вещей, которое избавляет нас от необходимости делать столь далеко идущие и ко многому обязывающие гипотезы. Все тот же философский, то есть воспаряющий над поверхностью единичного, подход обязывает видеть в обмане не только украшающий нас самих вымысел, но и творческое преображение всей реальной действительности, которая, в свою очередь, обязана быть достойной нас. Поэтому, в конечном счете, значение имеет не столько собственное содержание того, что рисуется пылким воображением, сколько полное содержание широкого контекста, в котором растворяется все додумываемое нами. Зададимся вопросом: чем был бы для всей европейской культуры уже упоминавшийся здесь Гомер, если бы не его «гомерическое» (кстати сказать, это определение, означающее собой крайнюю степень преувеличения, вошло даже в стойкий идиоматический оборот) умение приукрасить действительность? В сущности, все наше искусство – это и есть сознательная ложь: преувеличение, преуменьшение, приукрашение чего‑то. Но ведь часто справедливо и обратное утверждение: нет большей правды, чем вдохновенный вымысел творца. Это лишь в сфере профессиональной ремесленной деятельности роль последних решающих доказательств принадлежит каким‑то обезличенным и бесстрастным фактам; в том же, что объединяет всех нас, в «общечеловеческом», убеждает только одно – искренность. Актер, лицедействующий на сцене, вызывает в нас смех или слезы, в конечном счете, только одним – собственным переживанием того, что он пытается передать нам. Не секрет, что все исполняемое им – сплошной вымысел, но («над вымыслом слезою обольюсь») в этот миг его притворство становится прямым воплощением какой‑то высшей правды, и мы – верим ему. Вот так и все мы, рядовые обыватели, в своей повседневности слегка привираем близким часто только для того, чтобы хоть на мгновение вознестись над самими собой и слиться с тем, что пробуждает в нашей душе светлую ностальгию по когда‑то растраченному ею. (И в самом ли деле мы кривим душою в эту минуту, если ноющая боль по разменянному на что‑то мелкое и суетное так и не покидает нас?)

Вот точно так же прямое воплощение самой искренности и моя не чуждая творческим порывам кошка. Она до конца правдива даже там, где ее фантазии время от времени начинает заносить в возносящиеся над повседневностью сферы, в которых легкие прозрачные тени переходят в жутковатые готические контрасты, тонкие переливы чувств заглушают надрыв умирающих героев античной трагедии… где все обычное, теряя привычные очертания, обретает масштабы эпического. Чтобы убедиться в этом, нужно увидеть, с какой неподдельной страстью, с каким глубоким отчаянием она иногда пытается уверить меня в том, что смертельно голодна.

Вообще говоря, я стараюсь никогда не пренебрегать своими обязанностями по отношению к ней. Но, конечно же, случается иногда (обычно это бывает в череде каких‑то затянувшихся праздников, которые ломают устоявшийся ритм обыденности), что занятый чем‑то своим я на какое‑то время забываю о ней, и вдруг, натолкнувшись на ее испытывающий меня взгляд, мучительно пытаюсь вспомнить, кормил я ее сегодня или еще нет. Вот тут‑то и начинается настоящее представление!

Тысячелетиями живущие рядом с человеком, эти маленькие наблюдательные существа лучше самого совершенного компьютерного полиграфа научились обнаруживать неуловимые вещи, они наловчились распознавать едва ли не самые тонкие движения нашей души; и в действительности, как мы уже могли видеть, они знают о нас гораздо больше, чем это обычно представляется человеку. Поэтому стоит только моей кошке уловить тот немой вопрос, который я задаю скорее себе, нежели ей: «Хорошенькая моя, ты уже ела или нет?», и оттенок укора, что я обращаю к самому же себе за свою непростительную забывчивость по отношению к этой не способной позаботиться о своих интересах пленнице городской квартиры, как она тут же встает в необычайно выразительную позу.

Абрис этой позы каким‑то непонятным для меня образом каждый раз вызывает острое чувство вины перед доверившимся мне маленьким беззащитным зверьком. Это требует анализа: здесь явно прослеживается причастность к совершенно недоступным мне, мужчине, тайнам, – ведь подобно лучшей половине нашего человеческого рода ей всякий раз удается не просто указать на мое очередное упущение, но и вызвать в моем сердце пронзительное чувство вины и раскаяния. Меж тем известно, что из всех побуждений именно раскаяние – самый мощный импульс к самоочищению; евангельская притча о блудном сыне говорит в частности и об этом…

Но вот откуда все это ведомо простой кошке, пусть даже и счастливо одаренной многими талантами?!

Женщины в том состоянии духа, которое стремительно снисходит на нее, обычно заламывают руки и начинают терзать чужую душу пронзительным надрывом своих причитаний. И, кстати сказать, рожденные еще античной Грецией каноны классической трагедии, когда‑то предписывавшие актеру строго определенные формы аффектации своих чувств (то есть преувеличенного, подчеркнутого их выражения в каких‑то неестественных жестах, чрезмерной приподнятости речи и так далее), формировались отнюдь не из «воздуха». Может быть, тонкое наблюдение жизни, может, интуитивное (подобно женскому или кошачьему) прочтение знаковых для генетических струн человека его поведенческих рефлексов, – но что‑то такое обязательно стояло за ними. Да ведь и ремесло профессиональных плакальщиц, известное многим (если не всем) национальным культурам, роднит с театром именно это внечувственное прочтение эмоционального настроя окружающих. Долгая эволюция театра породила со временем новую эстетику сцены, но ведь и сегодня, в случае необходимости подчеркнуть что‑то, мы встаем все в те же – легко распознаваемые всеми – позы, придаем нашим словами все ту же – знаковую для всех – тональность.

Иная природа, то есть иное анатомическое строение, иная организация психики, диктует, конечно, другие, отличные от человеческих, формы проявления смертельного отчаяния, но можно нисколько не сомневаться: во всем – от самого кончика ее хвоста, до вибраций очень богатого интонациями выразительного музыкального голоса пульсирует именно оно: «Хозяин, родненький, вот тебе истинный православный крест – ни маковой росинки! С самого утра!!»

Уловив каким‑то таинственным наитием, каким‑то своим, кошачьим, шестым чувством угрызение моей взрывающейся состраданием совести, она мгновенно ловит кураж и всякий раз вдохновенным трагическим хриплым речитативом пронзает ее уже своей, не сдерживаемой ничем болью: «вчерашнего !!!».

То что она «входит в образ» (а проще сказать – бессовестно врет), видно «невооруженным глазом», уже хотя бы только по тому, что сейчас ею выбираются не свойственные ей самой, но знаковые именно для меня – ее единственной сиюминутной публики – формы выражения. Когда же она и в самом деле голодна (а бывает, что у нее случаются известные расстройства, и я на день воздерживаюсь от кормления), начисто оставляется всякое актерство, и ее поведение теряет обычно присущую ей благородную сдержанность и достоинство.

Тут уже не до законов сцены, не до того, чтобы тронуть чье‑то сердце, даже если это отзывчивое сердце ее доверчивого хозяина, – повелительные настояния собственного желудка включают иные, не тронутые домашним воспитанием, механизмы поведения. Она начинает суетливо метаться по всей кухне, мелочно сопровождая каждое мое движение, заглядывать мне в глаза и надрывно канючить своим жалобным мырканьем; при этом каждый раз, когда я за чем‑то направляюсь к двери, она пытается забежать вперед, как бы загораживая мне дорогу.

У меня очень маленькая кухня и едва втиснутый в нее мягкий угловой диванчик расположен очень близко от раковины. Когда знакомая ей кастрюлька (да, да – та самая, с помощью которой моя покойная жена когда‑то давно, в другой жизни, демонстрировала гостям математические познания нашей юной питомицы), где я готовлю ее пищу, вместе с кистями моих рук скрывается в ее углублении, она, стоя на этом диванчике, как суслик, начинает приподниматься на задних лапах, вытягивает свою вдруг становящуюся необыкновенно длинной шею и, широко тараща глаза, заглядывает туда. Кошки не могут стоять на задних лапах, и ей приходится все время подпрыгивать передними, чтобы удержать голову на нужной высоте. Вот именно этот налет истеричности, эти судорожные подтанцовывающие движения и есть подлинное выражение ее голода.

В обычные же дни, которым не предшествует ничто от форс‑мажора, ввечеру, когда я, вернувшись с работы, начинаю возиться на кухне, она, убедившись что ее кастрюлька уже в моих руках, просто уютно устраивается на своем теплом мягком диванчике и начинает тихо мурлыкать, спокойно наблюдая за мной. Вечерний ритуал известен ей во всех деталях: она знает, что сначала ем я, хозяин дома, а уж затем будет наполнена ее заветная мисочка. (На самом деле с очередностью все обстоит по‑другому: в первую голову я готовлю именно для нее, и только затем – самому себе, но пока ее еда остывает, я успеваю поесть сам; однако вписанным в генную память кошачьим инстинктам эта последовательность ничуть не противоречит, напротив, вполне согласуется с ними: самый сильный, самый страшный и от этого самый достойный и должен есть первым.) И все это время, аккуратными полукружьями разложив перед собою передние лапки, она тихо лежит на своем обычном месте и о чем‑то приятном едва слышно мурлычет.

Так что в действительности обмануть меня довольно трудно, но все же я отдаю должное и ее находчивости и ее яркой, талантливой игре. Она и в самом деле настоящий талант, ибо во всем том, в чем она пытается меня уверить, нет решительно никакого притворства: абсолютная искренность и не замутненная ничем вера в святую истинность изображаемого ею сквозит сейчас во всем поведении.

Я отчетливо понимаю, что совершаю недопустимое, но – это сильней меня – искренне тронутый игрой иногда все же вознаграждаю ее чем‑нибудь вкусненьким. Кстати, она довольно скромна и непритязательна, и в такие минуты готова довольствоваться совсем немногим. Педалировать что бы то ни было – будь это скорбь, или успех, – чтобы в качестве гонорара выжать из своего простодушного хозяина как можно больше – вовсе не в ее правилах: поесть она действительно любит, но (как уже неоднократно отмечалось здесь) известной деликатностью и чувством меры моя кошка отнюдь не обделена.

Кроме того, в эту минуту ей вполне достаточно просто моего зрительского признания. Впрочем, исполненная уважительности, как кажется, она видит во мне не только простодушную доверчивую публику, но и понимающего толк в настоящем драматическом искусстве критика и, похоже, весьма дорожит моим мнением. Поэтому маленькая награда, обычно заменяющая кошкам благодарные аплодисменты, – это не только возможность лишний раз с головой погрузиться в теплую стихию бескорыстной хозяйской любви, но еще и форма некоего самоутверждения тонко чувствующей художественной натуры.

…Иногда вечерами (это случается ближе к ночи) кошка вдруг отправляется в одиночестве побродить по квартире. Ее можно – да, в общем, и нужно – понять: как бы ни был уютен и тепел сам хозяин, его жесткие колени никогда не заменят ей мягких одеял и диванных подушек; она и в самом деле уже отлежала на мне все свои бока и ей нужно хотя бы немного размяться. К тому же и там, на кухне, в ее заветной мисочке у плиты, все еще сиротеют остатки ужина. Однако сейчас ею движет не одна только потребность в оздоровительной гимнастике и не горячее сочувствие этим одиноко стынущим остаткам, я‑то ведь хорошо знаю, чем должны кончиться все эти вечерние прогулки по замершим пустынным комнатам. В самом деле, через короткое время после того, как уже выключается свет и я отхожу ко сну, раскрывающуюся навстречу чему‑то вечному душу из темноты вдруг начинает тревожить исполненный глубокой печали тоненький голос – это, лицедействуя передо мной, ее вечной публикой и ее строгим неподкупным судьей, вдохновенно плачет моя неутешная «забытая всеми» кошка.

Здесь можно было бы сказать, что привитое домашним воспитанием чувство такта не разрешает ей тревожить меня своей печалью, и только сейчас, после того, как она остается совсем одна в уже уснувшем доме, бедняжка наконец может дать волю каким‑то своим чувствам. Но это не совсем так, ибо моя питомица лишь делает вид, что обращается куда‑то в мировое пространство, в действительности же во всем этом – совсем другое. Ее поведение не содержит в себе решительно никакой хитрости, как нет в нем и обычной для любого интеллигентного и воспитанного существа уступки деликатности; ею руководит вовсе не желание оградить почитаемого хозяина от каких‑то ненужных волнений. На самом деле здесь – все те же вечные условности сцены, впитанный поколениями и поколениями предков канон длящейся вот уже какое тысячелетие игры на струнах хозяйской жалости. Поэтому ясно, что подлинный адресат находится не где‑то там, в далеком Космосе, но именно здесь, рядом с нею. При этом она нисколько не обманывается моей недвижностью, умная кошка давно уже раскусила, что жалобный дискант ее проникновенных ламентаций решительно несовместим ни с каким ночным упокоением.

Бесхитростный смысл изливаемой ею печали доступен, наверное, любому, кто когда‑либо делил свой кров с этим полным артистизма существом; но свойственное природе всякой домашней кошки стремление к гармонии и добросовестность хорошего профессионала (я уже говорил, что к ремеслу побирушки – занятию, которое трактуется ею в весьма расширительном смысле, – она относится со всем тщанием и серьезностью) всякий раз понуждает ее облечь свой плач в ритмически организованные и мелодически законченные музыкальные фразы. Сейчас это уже не односложное мырканье и не резкое отрывистое мяуканье, каким обычно выражаются страдания обездоленной кошки, – в едином потоке ее причитаний сложным чередованием восходящих и ниспадающих интонационных потоков одновременно объединяется и то и другое.

Может быть, в них звучит некий кошачий аналог когда‑то любимого всей российской беспризорщиной старого городского романса, маленькой жемчужины национального фольклора, «Позабыт, позаброшен». Кстати, он исполняется ею без всякого надрыва, пусть и способного выдавить слезу у простодушной непритязательной публики, но вместе с тем оставляющего и смутное ощущение свершенного над нею насилия. Сдержанное благородство переполняет ее талантливую проникновенную игру, но это только подчеркивает глубокий трагизм переживаемого моей питомицей. Вслушиваясь, я невольно представляю себе то, что в кошачьем сознании обязано было бы ассоциироваться с тем убогим скорбным могильным холмиком, о котором столь трогательно поется здесь: «Вот умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя», – и мое бедное терзаемое чужой болью сердце разрывается на части. А может, она погружается в совсем иные слои уже не только нашей национальной культуры и ей чудится замерзающее на улице маленькое трепетное существо, серные (атрибут светлой рождественской сказки) спички в холодеющей лапке, и в жалобном голосе кошки прорывается острая ностальгическая тоска по все разрешающему чуду, каким и должна венчаться любая сказочная ночь. Нет‑нет, она нисколько не сомневается в том, что ее законное место в изножье теплой хозяйской постели всегда останется за нею, но сейчас ей грезится именно это (пусть и маленькое) волшебство, когда в голубом вертолете кто‑то большой и сильный вдруг опустится к ней, возьмет ее на руки и перенесет прямо туда.

Чье сердце сможет устоять перед этим наивным и одновременно таким симпатичным ожиданием? – и вот ее давно немолодое чудо спускается с постели и направляется к ней, чтобы взять ее на руки…

Впрочем, не будем без нужды идеализировать мою кошку – ведь маленькие пятна бывают даже на Солнце. Вот так и ее игра отнюдь не всегда ярка и талантлива; как, наверное, и любая актриса, она подвержена не одним только порывам чистого вдохновения, но и (увы!) каким‑то необъяснимым спадам, когда безразличие к сиюминутному успеху вдруг затмевает все и уже не выручает даже доведенная до филиграни и автоматизма техника ремесла. Кроме того, богато одаренное творческое существо, она, конечно же, не обделена и некоторым тяготением к тому, что отличает любую богему (а проще сказать – склонностью к обыкновенной лени). Словом, нет решительно ничего удивительного в том, что в ее исполнении пусть редко, но все же случается и откровенная халтура.

Вот, например. Как‑то раз я всерьез решил ее поколотить. Дело в том, что кошка начала исподтишка рвать своими когтями стоящий на самом видном месте гостиной мой «парадно‑выходной» диван. Кстати, к тому времени ею из единого мебельного гарнитура (который, по совести, давно уже пора сменить на новый) уже было основательно испорчено одно кресло, появились следы когтей и на другом, так что посягательства на открыто стоящий диван, пока не поздно, нужно было пресекать – и пресекать самым решительным образом.

В абстрактном, академическом плане я не имею ничего против обоснованного справедливого наказания. Расположение хозяина дома, конечно же, не вправе пониматься как индульгенция решительно никем из находящихся в его юрисдикции домочадцев; в то же время патриархальность внутрисемейного уклада обладает счастливым свойством вольности по отношению ко многим условностям и ограничениям, что властвуют над нами вне стен нашего крова. Принципиальная требовательность ко всем членам семьи – это нерушимый залог всеобщего порядка и согласия, умеренная же трепка, как кажется, никогда еще не вредила ни одной кошке. И потом, она ведь и сама – здесь уже говорилось об этом – тоже не видит ничего плохого в том, чтобы иногда цапнуть зубами меня, своего хозяина; так что в этом пункте мы, пожалуй, квиты. Но для того, чтобы дисциплинарное воздействие имело бы именно воспитательный, а не какой другой эффект, словом, для того, чтобы она сама усвоила, что так поступать непозволительно никому, ее обязательно нужно было поймать прямо на месте преступления, что говорится, «взять с поличным». (Ведь, если честно, во мне самом поднимается лишь мутная волна раздражения, когда меня вдруг настигает уже нежданная отплата за то, чему было достаточно времени для забвения.) Другими словами, дистанция, отделяющая преступление от законного воздаяния за него, должна была быть минимальной. Так говорит многовековая практика, это же утверждают и призванные обобщить ее результаты основоположения классической теория наказания, вписанные в генную память всех прикосновенных к таинству управления.

Случай представился довольно скоро. В один прекрасный день что‑то в ее поведении подсказало мне, что вот сейчас и должно будет произойти покушение: она как‑то уж очень подозрительно терлась около дивана, и, словно предчувствуя что‑то, по‑шпионски через плечо оглядывалась на меня. Тугая обивка дивана, по всему, манила, притягивала ее, как большим, к тому же густо обмазанным сметаной, магнитом. Наблюдая эту картину, я уже напрягся и был готов в любую секунду сорваться с места, поэтому не успела она вожделенно растопырить свои когти, как меня уже несло к ней. Разумеется, ее реакция была куда стремительней моей, однако на скользком паркете кошке трудно набрать нужное ускорение: в мгновение внезапного взрыва любая кошка рефлекторно выпускает свои когти – именно они‑то, проскальзывая по паркету, и мешают ей. К тому же, по‑видимому, растерявшись от такой – совершенно неожиданной для нее – прыти своего хозяина, она поначалу испуганно заметалась на месте. Наконец, трусливо поджав уши, она брызнула в коридор, – однако справедливое возмездие уже настигало ее. Вот тут‑то и произошло то, что мгновенно заставило меня забыть обо всех системообразующих принципах домашнего ли воспитания, дрессуры (назовем это как угодно, – все будет равно неправильно, если мы не вспомним о внечувственном общении душ)…

В сущности, впервые – я, правда, понял это только потом – этот несчастный, как оказалось, до смерти перепуганный зверек увидел как огромная (в сравнении с ней, конечно) масса ее хозяина, сотрясая пол, так что зазвенела вся посуда в серванте, и опрокидывая стоящие на пути стулья, громоподобно обрушивается на нее. Ни о каком спасении уже не могло быть и речи: набранная мной скорость делала ее обреченной, к тому же потрясение, вызванное этой неожиданной взрывной реакцией, по‑видимому, ввергло ее в глубочайший шок; она вдруг остановилась на своем бегу и, как бы совершенно теряя силы, упала на бок, сжимаясь в какой‑то жалкий беспомощный комочек. При этом кошка все пыталась куда‑то спрятать голову. Голову спрятать никак не удавалось, и, повернув ее в мою сторону, она лишь трогательно прикрыла ее своей лапкой. Эта маленькая тщательно вылизанная белая с розовым на просвет лапка могла защитить только нижнюю часть полосатой мордочки, и из‑под белого меха вдруг вспыхнули чем‑то невиданным мною ранее, чем‑то запредельным и неземным безумные кошачьи глаза. Собственно, это был только один – расширившийся до каких‑то невозможных размеров – пламенеющий черный глаз, другой был скрыт поворотом ее головы. Но лучше бы я никогда не видел и его!..

Буквально только что, еще какие‑то ничтожные доли секунды назад, переполнявшая ее маленькое напружиненное тельце энергия вдруг куда‑то исчезла, она прямо на моих глазах сникала, и сейчас все в ней – ее стремительно теряющие всякие очертания формы, уплывающий куда‑то в неизвестное взгляд излучали уже некое абсолютное отрешение. Казалось – да, по‑видимому, это и в самом деле было так – свет внезапно померк для нее; и в этот момент, когда перед всем наделенным живою душой должна проноситься спрессованная в единое мгновение череда событий, замыкающих круг земного бытия, она прощалась с миром, со ставшим ее обителью домом, со мной… В этом горящем глазу, распахнувшемся чуть ли не на половину ее искаженной непередаваемым ужасом мордочки, светилось уже что‑то потустороннее, нездешнее.

Нет, все происходящее не было испугом. Я хорошо знаю, как выглядит ее, кошачий, страх. Ужасная по своей природе трусиха, она жутко боялась всех чужих, по разным причинам появлявшихся в моем доме. Видно, что‑то тяжелое хранила наследственная память моего маленького приемыша. Почему‑то человек устроен так, что ему хочется всякий раз погладить оказавшуюся рядом опрятную домашнюю кошечку, но всем тем, кто бывал у меня, категорически запрещалось не только трогать ее руками, но даже выражать намерение прикоснуться к ней. Увы, мои запреты действовали не всегда; и каждый раз, когда к ней тянулась чья‑то чужая – всегда казавшаяся ей враждебной – рука, она умирала от страха. Но при всем том, моя питомица была довольно отважна, и никогда не пыталась убежать и скрыться где‑нибудь под диваном, как это обычно делают другие кошки. Напротив, страх действовал на нее, как некий мощный наркотик, и если мне удавалось, осторожно взяв на руки, унести ее в сторону от опасности, она, вспарывая мои руки когтями, всякий раз вырывалась из них и возвращалась назад – отважно защищать от вторжения наш общий с нею дом. Сказать, что в эту минуту ее шерсть вставала дыбом, значит, не сказать ничего – дыбилась каждая шерстинка на ее маленьком сотрясаемом крупной дрожью тельце. И еще она кричала. Обычно в состоянии предельного испуга кошки шипят, – моя именно кричала. Нет, это не было истошное мяуканье, это был не сдерживаемый ничем дикий хриплый крик, какого никогда не издают домашние кошки.

Сейчас же она была охвачена совсем не страхом, – она прямо у меня на глазах стремительно проваливалась в какие‑то иные измерения бытия, иная властная стихия уже без остатка поглощала ее. Какая‑то надмирная непереносимая мука и еще – вселенская, способная затопить собою все вокруг нее, тоска светилась в этом обращенном ко мне пламенеющем глазу. Внезапно рухнул весь ее теплый уютный мир, и, поняв, что случилось что‑то трагическое и непоправимое, она навсегда прощалась и с ним и со мной, и эта мука была именно мукой (авва, Отче!) последнего прощания. Как видно, что‑то серьезное внутри нее подсказывало ей, что причиной вершившегося светопреставления была она сама; и этот глядевший мне прямо в смятенную душу огромный заслоняющий все горящий черный глаз… молил меня о последнем прощении: «Хозяин, прости, я плохая, я гадкая!..»

Она принимала обрушивающееся на нее возмездие со всем возможным смирением и покорностью, и даже не пыталась уклониться от вознесенной над нею карающей длани; и только где‑то там, в самой глубине бездонного черного пожара, горевшего за прижатой к мордочке беспомощной маленькой лапкой, едва прослеживаемым нитевидным пульсом все еще умирала надежда: «не убивай!..»

Кто из нас двоих в этот миг испытал большее потрясение, – это еще вопрос, но как бы то ни было занесенная над нею рука опустилась, однако вовсе не для того, чтобы ударить жалкое замершее передо мной тельце, которое уже свело свои суетные счеты с миром. Удивляться себе я стану только потом, когда сам приду в себя, сейчас же я гладил и гладил эту охваченную смертным ужасом полосатую мордочку: «Хорошенькая моя, да хрен с ним, с этим треклятым диваном!! Прости ты меня, дурака!..»

Добрая отходчивая душа, она, конечно же, простила.

…Однако неосторожное слово уже было произнесено, и, как видно, не осталось неуслышанным ею, поэтому через какое‑то время я снова давал себе обязательство преодолеть самого себя, свое вредное для любого порядка толстовство и доказать‑таки, что требования домашнего дисциплинарного устава обязаны неукоснительно соблюдаться всеми домочадцами, независимо от расположения к ним хозяина дома. И вновь повторилось все. Включая трагический апофеоз финальной сцены. Но вместе с тем что‑то таинственное и неизъяснимое исчезло в тот день, и это исчезновение неприятно задело мое внимание. Казалось, все было в точности то же: было и ощущение все той же вины перед нею, была и вспышка все той же рязанской жалости, но тем не менее что‑то оказалось безвозвратно потерянным. Как‑то неуловимо поблекли краски… недоставало чего‑то пронзительного и щемящего во мне… да и ее собственное поведение чем‑то едва заметным отличалось от того, что так больно сдавило самую мою душу в тот достопамятный день.

Аристотель в его «Поэтике» вводит термин, который станет позднее одним из ключевых понятий учения о классической трагедии, – катарсис. Катарсис – это и есть то самое потрясение, которое испытываем мы в процессе сочувствия, сопереживания чему‑то. Переносное значение этого восходящего к истокам всей нашей культуры слова состоит в нравственном очищении человеческой души, возрождении ее к добру.

В этот раз, вроде бы, все было точно так же, как и в первый, но недоставало только одного – катарсиса.

Причины этого обстоятельства я сумею понять лишь по истечении какого‑то (впрочем, очень короткого) времени. Тогда же я сильно рассердился на самого себя: ведь смутное ощущение чего‑то недостающего, ушедшего неприятно обнажало то, в чем мне не хотелось бы признаваться в первую очередь перед самим собою. Прошло всего несколько дней, но вот оказывалось, что мое – не столь уж, если честно, и развитое – сочувствие чужому страданию способно к тому же и быстро угасать. Внезапно встревоженная, пробудившаяся к боли совесть вновь лениво отходила ко сну…

Заметим одно до чрезвычайности важное обстоятельство. Еще совсем недавно телесное наказание входило в общий арсенал педагогических воздействий как нечто такое, категорическая необходимость и прямая целесообразность чего не подлежали никакому сомнению. (Кстати, и сегодня мало кто посягает на святой материнский шлепок или на столь же святую отцовскую затрещину.) При этом не только воспитанная этикой Нагорной проповеди традиция требовала для исполнения наказания назначать по возможности тех, для кого причинить боль маленькому человечку означало бы хлестнуть самого себя прямо по обнаженному сердцу. Воспитывает ведь вовсе не боль (кто ж возьмется в полную силу избивать ребенка?) и даже не унижение (какое унижение там, где телесное наказание – это общепринятая система?), и то и другое способны породить в ребенке одно лишь озлобление. Воспитывать его не в последнюю очередь должно было нравственное страдание, которое переносил тот, кто оказывался вынужденным причинять боль своему подопечному. Физическое воздействие обязано было стимулировать обострение именно нравственного чувства, совести, и уже только этим материям надлежало способствовать формированию всего того, что делает человека человеком.

Конечно, на практике такое достигалось далеко не всегда, однако и культура, и этика наказания все же существовали, и (я в самом деле не хочу связывать это с отменой телесных наказаний, но все же…) остается фактом один странный и страшный парадокс нашей общей истории: самые жуткие преступления против человечности и человечества были совершены лишь после нее.

Все в этом мире начинается с малого, именно поэтому то малое, что в столь короткий срок оказалось утраченным мною, так неприятно – как ржавым железом по стеклу – и резануло мою совесть, напомнив о том, что мне и в самом деле есть в чем укорять себя. Словом, я хотел бы думать о себе много лучше…

Но был еще и третий раз! В тот день, едва завидев, что я срываюсь с места, она… нет, она даже не побежала, а как‑то замедленно и лениво затрусила все в тот же коридор, все на том же, третьем или четвертом, шаге аккуратно свалилась на бок и все так же полуприкрыла лапкой свою полосатую мордочку. Все так же из‑под этой беленькой лапки на меня глядел один ее глаз. Вот только теперь в этом глазу не светилось уже ничего, кроме, может быть, столь же ленивого недоумения: «Ну что тебе не сидится на месте, хозяин?».

Это была – игра. И тут мне сразу же стало ясно, что именно в прошлый раз так и не успело отложиться в моем сознании: оказывается, это проницательное существо уже тогда полностью раскусило меня.

Величайшие шахматные гении планеты лишь через несколько часов интеллектуального противостояния железному идиоту‑компьютеру открывают для себя какие‑то закономерности его программы, достоинства и слабости бездушного электронного устройства. Я – не компьютер, я организован куда сложней и тоньше, но эта кошка «вычислила» меня в какие‑то доли секунды, и сейчас она просто лицемерила передо мной! Больше того, сейчас это была даже не игра, а так – откровенная халтура. При поверхностном взгляде со стороны вполне могло бы создаться впечатление, что она не считала нужным тратить на меня свой талант.

Впрочем, все это – только первое, чреватое обманчивостью, впечатление, зрелое же размышление убедительно показывало, что ее поведение обнажало собою нечто, обладающее, разумеется же, иным этическим знаком. Я достаточно знал свою кошку, чтобы решительно исключить способное задеть младшего члена моей фамилии, недостойное это предположение. Моей получившей достойное домашнее воспитание питомице с ее отходчивым на обиду и отзывчивым на все хорошее (золотым, по краям серебряным) сердцем всегда была свойственна тактичность, искренняя уважительность и подлинное душевное расположение ко мне и к моему сыну. Счастливое сочетание этих благодатных качеств уже само по себе исключает возможность любой непочтительности к каждому из нас. Съединенное же с острой наблюдательностью, глубоким проникновением в свойства наших, в общем‑то незлобивых и отходчивых характеров, наконец, с искренней любовью и способностью к изящной арабской вязи следующих из наблюдений тонких интеллектуальных конструкций, оно, пожалуй, свидетельствовало о другом – о доверии. Под согласный хор каких‑то незримых ангелов прямо на моих глазах утверждалась неколебимая вера беззащитного передо мною существа в принципиальную невозможность того жуткого апокалиптического исхода, который чуть было не пригрезился ей в первый раз. И уже в одном только этом явственно проступало отпущение многих моих прегрешений перед нею…

Словом, в третий раз занесенная для расправы рука в третий раз опустилась, чтобы погладить ее мягкое теплое тельце. Но сейчас ею водила не жалость – я испытывал искреннее восхищение. И еще – благодарность: халтура халтурой, а способности и доброе сердце моей маленькой питомицы вполне заслуживали того, чтобы тихо склонить перед ними обнаженную голову.

Что же касается дивана…

Однажды – этот эпизод описывает, кажется, Брем – какую‑то сердобольную обезьяну оцарапали острые когти маленького котенка, взятого ею на воспитание (кстати, случаи подобной заботы отнюдь не редкость в живой природе, поэтому приключения гадкого утенка – вовсе не такой уж и вымысел гениального сказочника). Сообразительное животное тут же внимательно осмотрело лапки своего озорного питомца и, недолго думая, пооткусывало все его коготки. Чарльз Дарвин, приведя в своем «Происхождении человека» эту живую зарисовку, добавляет, что и он, пытаясь оспорить одного из своих критиков, как то раз провел эксперимент и убедился, что действительно может схватить своими зубами острые коготки пятинедельного котенка.

Я не обезьяна и не натуралист, я принадлежу совсем иному цеху, а следовательно, обязан принимать жизнь так, как велит устав нашего древнего братства. Меж тем он гласит, что никакое вмешательство в единичное и случайное не способно изменить решительно ничего в ее извечном раскладе. Так что и в самом деле: ну его, это диван… В конце концов я ведь сам повинен в том, что у нее нет иного места, где не таясь ни от кого, она могла бы спокойно точить свои когти.

Глава 9. О диалоге сознаний

Которой завершается повествование, и где великодушный и терпеливый читатель узнает о неких давно уже взывающих к нему силах

Существует что‑то вроде неформальной шкалы умственных способностей различных животных. По общему мнению зоопсихологов, высшие места на ней занимают человекообразные обезьяны. Трудно было бы ожидать другое, ведь принято считать, что именно они – наши ближайшие «родственники», а значит, им должно быть присуще многое из того, что со временем станет достоянием самого человека. Просто это «многое» у обезьяны должно существовать в какой‑то скрытой, неразвитой, зачаточной форме и в полной мере проявляться только у человека. Довольно высокие позиции занимают и наши домашние любимцы. Но, конечно же, в этой условной иерархии способностей они располагаются значительно ниже обезьян.

На чем основана такая градация?

Многие из нас воспитаны на рожденном еще в позапрошлом столетии постулате, который гласит, что человека сделал разумным существом труд. Между тем труд – это ведь не просто практическая деятельность, но деятельность, центральное место в которой занимает использование орудий. И во многом именно поэтому мы склонны видеть у животного какие‑то предпосылки мышления только там, где наблюдается именно их применение. Вообще говоря, использование орудий – далеко не редкость в живой природе, но, как кажется, самое «продвинутое» по этому критерию существо – именно обезьяна. Кстати, она умеет не только использовать подходящие материальные средства, но даже самостоятельно изготавливать их из подручных предметов среды. Все другие представители животного царства заметно уступают ей здесь, поэтому‑то в условной градации интеллекта и располагаются нами на низлежащих ступенях.

Мы готовы признать, что кошки – это очень умные и развитые существа, но, как кажется, еще никто не уличал их в практическом использовании каких бы то ни было инструментов. Но если так, то никакой речи о мышлении просто не может быть уже «по определению». Значит, вопрос о том, умеют ли кошки мыслить, не имеет положительного ответа.

Впрочем, в самом ли деле они не способны ни к какой орудийной деятельности?

Вечер. Я принимаю ванну. Иногда эта приятная процедура затягивается, и вот тогда за дверями раздается жалобное мырканье – это успевшая соскучиться кошка просится ко мне. Я ее хорошо понимаю: здесь я, здесь у меня горит яркий свет, а там, в комнатах, темно и (сына где‑то носит) одиноко.

Привстаю, отворяю дверь и, пропустив ее к себе, снова прикрываю: оттуда веет холодом, а я уже немолод. При этом мне приходится следить за тем, чтобы не сработала дверная защелка, ибо я очень хорошо знаю, что будет дальше. В самом деле, уже через минуту‑две снова раздается ее мырканье. Поднимаю голову и заглядываю через бортик ванны: так и есть – она скромной «копилочкой» сидит у двери и, увидев, что я смотрю на нее, переводит свой взгляд на дверную ручку (кошка прекрасно знает ее назначение), затем снова поворачивается ко мне. На ее языке это означает, что я снова должен открыть ей дверь.

Но ведь дверь только прикрыта, и она легко может выйти сама, кошке же ничего не стоит ее отворить. А вот мне опять нужно вставать из воды, и это немного раздражает. Но я тут же спохватываюсь: что если бы мне самому приходилось каждый раз открывать тяжелую (пропорционально моему весу) дверь вот так же, как ей, – своим собственным носом, толкаясь им прямо в тот угол, что образуется ею и косяком? Правда, кошка умеет делать это и лапами: она привстает на задних, опирается передними о дверь и весом своего тела успешно приводит ее в движение. При этом (кошки очень наблюдательны и замечают все детали) она отлично видит, когда та лишь прикрыта, и никогда не станет ломиться в нее, если дверь заперта на защелку.

Но ведь для этого нужно вставать на задние лапы… А зачем, когда вот же он – мокнущий без дела хозяин?

Лето. На оконном стекле бьется огромная черная муха. Это с тяжелым гуденьем бьется законная кошкина добыча, – она с большим удовольствием ловит таких мух и с аппетитом их ест. Со стороны это, может, выглядит не очень эстетично, но ведь для нее это жирное насекомое – что‑то вроде вкусненького летающего эклерчика. Стоит только соблазнительному лакомству опуститься чуть ниже, и для нее все кончено: кошка накрывает муху своей лапой самое большее в течение полутора‑двух секунд.

Больше того, блистательная – под стать своей древней покровительнице Диане – охотница, она ловит их не только на стекле: сметая за собой стулья, она стремительно ввинчивается в воздух и бьет мечущуюся по комнатам муху прямо на лету на почти метровой высоте практически от любой опоры, будь то стул, стол или стоящая посреди комнаты гладильная доска. Все то, что находится ниже этой критической высоты, – владения моей бдительной и отважной воительницы. До тех же пор, пока вторгнувшаяся в пределы ее дома муха не опустится в зону досягаемости, кошка, внимательно отслеживая замысловатую траекторию ее полета (кстати, в этот момент она не отвлекается даже на сладостный шорох ароматного фантика), будет неотступно следовать за нею по всей квартире.

Конечно, не каждый бросок венчается успехом (ведь и у старших ее родственников, львиц и пантер удачной бывает лишь одна из примерно десяти атак), но это обстоятельство нисколько не обескураживает, напротив – чем дороже дается победа, тем больше оснований гордиться ею.

Не знаю, как именно это делается (слишком уж стремительно все происходит), но кажется, что кошка бьет свою добычу примерно так же, как и мы, то есть одновременным ударом двух лап, при этом жертва должна остаться неповрежденной (раздавленная муха теряет для нее даже гастрономическую ценность), – и в этом деле она демонстрирует мастер‑класс высшего акробатического искусства. Действительно, для того, чтобы суметь приземлиться с зажатой между подушечками передних лап мухой, не раздавив ее и не разбившись самой, нужно обладать незаурядной спортивной подготовкой.

Но сейчас предмет ее вожделения высоко, там, куда самой кошке ни за что не дотянуться. Охотничий азарт уже полностью овладел моей питомицей и она истошно мечется по бетонному подоконнику, стучит своим хвостом и лихорадочно переводит взгляд то на муху, то на меня, при этом как бы все время подстегивая своим нетерпеливым мырканьем: «Ну сколько же тебя можно ждать!!!»

Я хорошо знаю, что это значит: это значит, что я должен взять ее на руки (но только так, чтобы ее передние лапы не были бы стеснены ничем) и поднять выше (разумеется, следя за тем, чтобы кошка была достаточно близко к стеклу). В этой позиции глупая муха обречена: знающая толк в своем ремесле кошка в мгновение ока накрывает ее растопыренной лапой (кстати, если всполошенной мухе вздумается метнуться куда‑нибудь в сторону, я буду обязан немедленно переместить туда же свою охотницу). Мягко, чтобы не повредить пойманную жертву (не чуждая некоторой эстетике, она и в самом деле не любит раздавленных мух, как мы не любим раздавленные помидоры или разбитые яйца), кошка прижимает ее к стеклу и снова повелительно оглядывается на меня: «Майна по‑малу, хозяин.»

На ее кошачьем языке это означает медленно и осторожно опускать. Тут мне надлежит плавно опустить ее на подоконник, при этом я должен внимательно следить за тем, чтобы удерживающая муху лапа все время оставалась бы прижатой к стеклу.

Дальше – уже ее работа, с которой она вполне может справиться без меня; и кошка довольно быстро, с какой‑то удивительной сноровкой выковыривает добычу из‑под когтей своими, как оказывается, умеющими не только рвать живую плоть, зубами.

Если это не орудийная деятельность, то что? Ведь я, ее хозяин, используюсь здесь именно как простое средство достижения цели – и только. Подтверждение этому – уже в том, что у моей питомицы и в мыслях нет хотя бы однажды поделиться со мной совместно добытым лакомством, все без остатка она съедает сама.

Кстати, не одно только эстетическое начало заставляет кошку заботиться о максимальной сохранности мухи, дело в том, что она вовсе не торопится съедать ее. Природное любопытство и склонность к познанию заставляет сначала хорошо послюнявить свою жертву (склеенные крылья не дают той улететь) и, предоставив видимость свободы, положить на пол: пытливой натуралистке, кошке нравится изучать поведение своей добычи, наблюдать механику ее судорожных метаний и прыжков, и если муха недостаточно активна, она время от времени будет взбадривать ее своими острыми коготками…

Летний день. Кошка под лучами жаркого июльского солнца нежится на деревянной лавочке, что стоит в моей лоджии. Вдруг ее буквально сметает с места шорох враждебных крыльев, – это стремительной черной тенью невесть откуда взявшаяся ворона шумно садится на бетонный выступ стены метрах в полутора‑двух от моей питомицы. Другими словами, устраивается на расстоянии, вполне достаточном для того, чтобы пробудить боевые инстинкты, но вместе с тем превышающем предельную для возможного на восьмом этаже безрассудства дистанцию ее атакующего броска. Словом, выступ совершенно недосягаем, но вместе с тем кошке прекрасно видно все, что находится там; отчетливо видит мою питомицу и эта бессовестная ворона (мне кажется, я хорошо знаю эту хулиганку, она прилетает сюда уже не в первый раз, и, сдается, прилетает именно для того, чтобы подразнить кошку.)

Обычно интеллигентная и сдержанная в проявлении чувств, бедная моя питомица сейчас выходит из всех своих берегов, она, как маленькая разъяренная тигрица, мечется по всей лоджии, скребет когтями деревянную обшивку бетонной стены, близ которой расположен выступ с нахально рассевшейся на нем птицей, стучит хвостом, утробно рычит и громко клацает своими зубами. Меж тем ворона, чувствуя полную безнаказанность, совершенно распоясывается и, демонстративно повернувшись, звучно каркает прямо в искаженную страданием полосатую кошкину мордочку что‑то настолько оскорбительное, что каждый раз исторгает у нее мучительный стон острой нравственной боли.

Вконец отчаявшись достать эту бесстыжую наглую птицу, кошка обращает свой полный обиды от моего бездействия взгляд на меня. Впрочем, нет, в этом взгляде не только обида – этим откровенным глумлением задета честь маленького, но вместе с тем очень гордого члена моей семьи (мужчина, я хорошо разбираюсь в вопросах чести и знаю, что у кошек весьма развиты представления о ней: всякий кто попытается отнестись к ним без должной уважительности, рискует обнаружить лужу в своем собственном ботинке). Здесь еще и явный укор – мне недвусмысленно дается понять, что когда страдает честь нашего дома, я не вправе оставаться сторонним наблюдателем… Она уже сделала все, что было в ее силах; и в эту минуту страдальческие глаза кошки безмолвно, но выразительно дают мне понять о том, что настает мой черед, – теперь, наконец, должен вмешаться я, полновластный его хозяин, в непременные обязанности которого входит защита его достоинства и внушение посторонним должной почтительности ко всем его обитателям.

Как правило, мы мало знаем о тех, кто живет рядом с нами, а между тем ворона – это очень умное, наблюдательное, умеющее и привычное делать далеко идущие выводы из своих наблюдений существо. Она великолепно разбирается в повадках и психологии чуть ли не всех окрестных собак и кошек; и это знание дает ей известную дерзость, – ворона и в самом деле любит поозоровать. Кроме всего прочего, у ней есть то, что мы обозначаем словом «кураж», и ворона умеет со вкусом выпендриться; дразнить дворовых собак – одно из ее любимейших занятий, которому она может посвящать целые часы. Не гнушается она и хулиганскими выходками, направленными на другую живность, обитающую в наших дворах.

Однажды я своими собственными глазами видел, как три дерзкие вороны самым настоящим образом грабили какую‑то флегматичную кошку.

Неожиданно опрятная черная с белым дворовая кошечка, аккуратно поджав под себя лапки, мирно трудилась над горкой дарованных ей какой‑то сердобольной старушкой макарон. Эти макароны были уложены на обращенном к ней краю сложенного газетного листа; вот именно у этой‑то газеты и крутились замеченные мною хищницы.

Внимание привлекла слишком незначительная дистанция, которая отделяла одну (как видно самую дерзкую и отважную) из них от заветного лакомства. Сильная птица, взять которую способна не любая хвостатая охотница, ворона все же очень осторожна и никогда не приближается к кошке. Вернее сказать – к незнакомой кошке, ибо исключения – и довольно частые – бывают. Именно таким исключением и было то, что остановило меня, – это смирное полусонное существо, по всей видимости, было хорошо известно окрестным воронам (попробовали бы они проделать что‑нибудь подобное с моей!).

Внезапно одна из них подскочила к газете и, ухватив ее поразившим меня своей мощью клювом, неожиданно рванула бумагу прямо из‑под кошки; при этом газетный лист вместе с рассыпающейся горкой макарон стремительно дернулся в сторону от нее более чем на полметра. (Кстати, оценим не только редкую отвагу, но и удивительную сообразительность птицы, способность постичь незримую физическую связь вещей – ведь даже не всякий ребенок додумается дернуть за скатерть, чтобы достать со стола завладевший его вниманием предмет!) Все три вороны тут же налетели на вырванную со страшным риском для их жизни добычу. Бешеный выплеск адреналина порождал, как кажется, взрывную реакцию азарта. Они жадно хватали исхищенное клювом, ловким (где они только научились этому?) наметанным движением запрокидывали свои головы, так что каждая из макаронин вставала почти вертикально и стремительно проваливалась куда‑то внутрь; при этом, конечно же, ни одна из бандиток ни на секунду не упускала из виду законную владелицу макарон. Все они старались хватать прямо из горки, может быть, полагая, что рассыпавшееся по земле и так никуда от них не денется, и та таяла на глазах.

Кошка (живое воплощение известного Леопольда, она и в самом деле выглядела не очень страшной) неспешно поднялась со своего места, не обращая ровно никакого внимания на налетчиц, переместилась на новое, вновь аккуратно обернулась своим хвостиком и так же степенно и обстоятельно, как раньше, возобновила неожиданно прерванное занятие. Хищные же птицы, не спуская горящих чем‑то очень недобрым глаз с мирной кошечки, полураспахнув свои крылья, зловещими черными тенями судорожно метались невдалеке от противоположного края газеты; но теперь – чувствовалось по всему – ими двигал уже не один только голод.

Чужая отвага всегда завораживает, но эстетику дерзостной сцены портило полное отсутствие всякой рыцарственности. Несколько отталкивающее впечатление производила явно не соответствующая сложившимся обстоятельствам жадность пернатых налетчиц: ведь все‑таки кошка – это очень страшный для любой их них зверь, и случаю явно приличествовало бы некоторое чувство меры. Несомненно, воронью доблесть украсило бы и соблюдение известного уважения к своему давнему противнику и конкуренту. Здесь же, помимо необузданной жадности, резкий диссонанс вносила еще и неприкрытая бестактность их поведения. Как видно, воронам нужно было не столько насытить какую‑то бездонную утробу (да ведь если бы им даже и удалось заглотить в себя всю эту горку, они уже просто не смогли бы оторваться от земли!), сколько поглумиться над тихой пацифистски настроенной кошечкой.

Очень скоро все повторилось: не могу с уверенностью сказать, та же ли самая (для простого обывателя, к каковым относит себя и автор, – все вороны на одно лицо), но какая‑то из них вновь выдернула из под кошки газету, и вновь вся эта разбойничья шайка набросилась на свою добычу. Так продолжалось несколько раз, и очень скоро кучка макарон и разорванная в клочья газета были разметаны по асфальту прямо под ноги прохожих…

Все птицы дворов, прилегающих к моему дому, и впрямь – на одно лицо, и я не могу ничего утверждать, но все же создавалось впечатление, что эта рассевшаяся на бетонном выступе моей лоджии нахалка была одной из тех бессовестных грабительниц.

Это только перед кусочком сыра равны все – и кошки и вороны. Больше того, я даже готов признать, что ворона и в самом деле имеет некоторые основания не любить кошек, но чтобы вот так откровенно глумиться над членом моей семьи, над моим маленьким добрым товарищем по нашему древнему цеху – это уже чересчур. К тому же вопросы чести и в самом деле очень болезненны – и я, подчиняясь вызову, бросаемому мне теперь уже кошкой, конечно же, прогоняю оскорбившую всех нас птицу.

Все это только на первый взгляд способно вызвать улыбку, на деле же здесь именно то, что мы ищем у самых высокоразвитых представителей животного царства. Налицо целевая деятельность и явное применение орудий. Причем не тех примитивных орудий, вроде обыкновенной палки или камня, которыми оперирует безмозглая обезьяна, – моя кошка легко управляется с весьма тонко устроенным и сложно организованным средством, которое имеет университетский философский диплом и вдобавок является обладателем ученой степени по экономике.

Профессор Вольфганг Келер, немецкий психолог, один из основателей так называемой гештальт‑психологии, чьи исследования интеллекта человекообразных обезьян принесли ему мировую известность, как‑то поставил перед молодым самцом‑шимпанзе классическую задачу с подвешенной к потолку гроздью бананов, которую обезьяне полагалось достать, придвинув под бананы стоящий в углу ящик. Шимпанзе осмотрелся, потом повернулся, но не к ящику, а к профессору и схватил его за руку. Надо сказать, что мимика и жесты шимпанзе на редкость выразительны и ни в чем не уступают, а зачастую и превосходят мимические возможности домашней кошки. Желая позвать куда‑нибудь другого шимпанзе или человека, который пользуется их расположением, они испускают просительные звуки и тянут его за руку. Прибегнув к этому методу, молодой шимпанзе повел профессора Келера в противоположный угол комнаты. Профессор подчинялся настояниям животного, потому что хотел узнать, чем именно оно так заинтересовалось. Он не заметил, что его ведут прямо к бананам, и разгадал истинные намерения шимпанзе, только когда тот вскарабкался по нему, точно по древесному стволу, энергично оттолкнулся от его лысины, схватил бананы и был таков. Словом, шимпанзе решил задачу новым и куда более остроумным способом, нежели тот, которого ожидал от него искушенный в психологии обезьян исследователь.

Но если этот хорошо известный в литературе случай с обезьяной для всего ученого мира является убедительным, если не сказать бесспорным, доказательством ее сообразительности, то почему я должен сомневаться в талантах своего маленького товарища?

Мы пытаемся рассуждать о мышлении «братьев наших меньших», но что это такое?

Из какой‑то энциклопедии я выписал для себя: «МЫШЛЕНИЕ ЖИВОТНЫХ – процесс психического отражения окружающего мира, присущий высшим позвоночным животным (особенно приматам). Характеризуется способностью к активному улавливанию и установлению связей между предметами на основе обобщенных психических образов. М. ж. осуществляется путем практического, моторно‑сенсорного анализа, направленного на выявление общих признаков различных ситуаций и формирование предельно обобщенного образа среды обитания (аналогичного, но не гомологичного образу мира у человека). М. ж. воплощается в нестереотипном подходе к решению сложных задач <…>, включающем подготовительную фазу, в ходе которой создаются условия для осуществления действия <…>. Процессы мышления у животных всегда предметно отнесены. Существует два типа М. ж.: 1) установление связей между явлениями (и предметами), непосредственно воспринимаемыми животным в ходе его деятельности (например, выбор предметов, пригодных для употребления в качестве орудия); 2) установление связей между непосредственно воспринимаемыми явлениями (предметами) и представлениями (обобщенными образами), сформировавшимися в результате накопления двигательного опыта.»

Но, перечитывая эту ученую заумь, я не берусь сказать, что здесь понятно все (во всяком случае мне). Дело в том, что в природе решать какие‑то новые для них задачи животным приходится не столь уж и часто; в то же время благодаря инстинктам и способности к обучению они хорошо приспособлены к стереотипным условиям существования. Какие‑то необычные условия складываются лишь изредка, и вот тогда животное оказывается вынужденным изобретать что‑то новое, чтобы выйти из положения. Но ведь и человек далеко не каждый день сталкивается с чем‑то необычным для себя.

Почему же тогда все, что делается нами, людьми, – это разумная деятельность, а вот у животных к сфере сознательного относится только «нестереотипный подход к решению сложных задач»? Ведь, строго говоря, и о разумной деятельности человека справедливо говорить только там, где нет никаких готовых рецептов, где нужно искать выход из сплетения ранее никогда не встречавшихся условий, заученные же решения стандартных ситуаций и человеком выполняются механически.

О наличии способности именно к тому «нестандартному» подходу к решению задач, который только и может быть отнесен к разумной деятельности животных, говорят внезапные озарения, посещающие их. Уже упомянутый Вольфганг Келер исследовал интеллект человекообразных обезьян (кстати, в отличие от многих, он не проводил принципиального различия между интеллектом человека и этих его ближайших «родственников», которые в научной литературе именуются антропоидами). В период между 1914–1920 годами им была установлена способность шимпанзе к так называемому «инсайту», то есть к решению новых задач за счет «разумного постижения их внутренней природы, за счет понимания связей между стимулами и событиями». Кстати, у человека (если перевести все это на русский язык) туманное слово «инсайт» означает не что иное, как творческое озарение.

Ученый обнаружил, что шимпанзе могут без подготовки решать впервые возникающие перед ними задачи – например, берут палку, чтобы сбить высоко подвешенный банан или строят для этого пирамиду из нескольких ящиков. По поводу таких решений наш соотечественник, Иван Петрович Павлов, повторивший опыты Келера у себя в лаборатории, позднее говорил: «А когда обезьяна строит вышку, чтобы достать плод, это условным рефлексом не назовешь, это есть случай образования знания, улавливания нормальной связи вещей. Это зачатки конкретного мышления, которым и мы орудуем».

Но умом и сообразительностью обладают не одни только обезьяны. Так, например, еще две с лишним тысячи лет тому назад было замечено (об этом упоминают Аристотель и Плиний), что вороны могут бросать камни в сосуд с небольшим количеством воды, чтобы приблизить ее уровень к краям и напиться. О том же писал и Френсис Бэкон.

К похожему решению прибегают птицы, относящиеся к семейству врановых (куда входят вороны, галки, грачи, и другие) и когда им нужно искупаться. В одной из американских лабораторий грачи любили плескаться в углублении цементного пола около отверстия для стока воды. Исследователям удалось наблюдать, что в жаркую погоду один из грачей после мытья вольеры затыкал отверстие пробкой, прежде чем вся вода успевала стечь.

Кстати, ворон вообще издавна считается особенно умной птицей; эпитет «вещий» – это устойчивое определение, которое постоянно сопровождает его не только в русском фольклоре, и мистика косвенно упомянутого здесь «Ворона» Эдгара По развивала именно эту традицию.

Ряд примеров разумного поведения ворон в новых ситуациях приводит американский исследователь Б.Хейнрих, который долгие годы наблюдал за этими птицами в отдаленных районах штата Мэн. Хейнрих предложил задачу на сообразительность птицам, жившим в неволе в больших вольерах. Двум голодным воронам предлагали куски мяса, подвешенные на ветке на длинных шнурах, так что просто достать их клювом было невозможно. Обе взрослые птицы с задачей справились сразу, не делая никаких предварительных проб, – но каждая по‑своему. Одна, сидя на ветке на одном месте, подтягивала веревку клювом и перехватывала ее, придерживала лапой каждую новую петлю. Другая же, вытягивая веревку, прижимала ее лапой, а сама отходила на ветку на некоторое расстояние и тогда вытягивала следующую порцию. Интересно, что похожий способ достать недоступную приманку в 1970‑е годы наблюдали на подмосковных водоемах: серые вороны вытягивали леску из лунок для подледного лова и добирались таким образом до рыбы.

Чем, как не творческим озарением, или, пользуясь этим «умным» словом, «инсайтом» объяснить тот факт, что некоторые городские вороны научились класть сушки, которые слишком тверды, чтобы быстро размокнуть в луже, на трамвайные рельсы? Да и тот откровенно бандитский налет, который мне довелось видеть своими собственными глазами в соседнем дворе на моей Ржевке, свидетельствует все о том же: для того, чтобы вместе с газетой выдернуть из‑под кошки ее лакомство, вороне нужно либо заранее иметь довольно развитые представления о сложных материальных связях, объединяющих предметы, либо обладать способностью к хорошо развитой интуиции.

Но, конечно же, самые многочисленные и убедительные доказательства того, что у животных есть зачатки мышления, получены благодаря исследованию наших ближайших родственников – человекообразных обезьян. Их способность решать неожиданно возникшие задачи неоднократно демонстрировалась и подтверждалась работами разных исследователей. Некоторые из результатов этих исследований здесь уже приводились.

Примеры, свидетельствующие о том, что многие (если вообще не все) живые существа способны учиться, овладевать какими‑то орудиями и целеустремленно действовать в соответствии с заранее составленными планами, можно множить и множить. Поэтому сегодня настаивать на том, что они способны лишь механически подчиняться каким‑то врожденным схемам стереотипного ответа на внешние раздражители, так называемым рефлексам (условным и безусловным), – значит, упорствовать против самой истины. У животных явно наличествует то, что помогает им успешно ориентироваться не только в стандартных ситуациях, но и находить достойный выход в стечении новых, никогда ранее не встречавшихся им обстоятельств. Наконец, способность к внезапному наитию обнаруживает в них то, что применительно к самим себе мы именуем красивыми словами, обычно обрамляющими контекст творчества: озарение, вдохновение, интуиция.

Так почему же моя кошка должна служить исключением из этого общего ряда?

Конечно же, кошка – не обезьяна, способности которой часто принимаются нами чуть ли не за эталонную вершину животного интеллекта. В отличие от волосатой карикатуры на человека, Господь не дал этому смышленому созданию ни сильной гибкой кисти, могущей прочно удержать какой‑либо предмет, ни чутких пальцев, помогающих манипулировать им, – одни когти да и только. Но зато Он даровал этой давней любимице человека другое – талант незаметного управления своими хозяевами, а в дополнение к нему – еще и острое чувство такта и мягкую деликатность, которые позволяют ей никогда не переходить интуитивно осознаваемую меру.

Иное строение диктует совершенно иной состав базовых потребностей, вернее, впрочем, было бы сказать жизненных ценностей этого симпатичного пушистого зверька, ибо далеко не все в его жизни (да, наверное, и в жизни все той же человекообразной обезьяны) может быть ограничено лишь физиологическими отправлениями организма. Иные же ценности бытия, в свою очередь, формируют особенности усилий, направленных на их достижение, поэтому в алгоритме таких действий просто нет места тем средствам, которые способен использовать «ближайший родственник» человека. Так что мерить способность кошки к орудийной деятельности обращением к тому стандартному набору, который традиционно предлагается обезьяне, по меньшей мере неразумно. В достижении своих целей кошка пользуется совершенно иными средствами, и, как бы парадоксально это ни звучало, главными из них оказываемся мы сами. Здесь уже говорилось о том, что она отчетливо осознает и свое право, и свою возможность непосредственной апелляции к человеку; и тот факт, что ее обращения не остаются не услышанными нами, формирует всю ее психологию. Словом, ей остается только сформулировать свой запрос к нам и удостовериться в точности его исполнения; бремя же понимания, равно как и бремя самого исполнения возлагается ею на нас.

Конечно, можно упорствовать на том, что разум может быть исключительно там, где существует развитая орудийная деятельность, другими словами, только там, где наличествует владение широким спектром самых разнообразных инструментов, будь то предметы, «в готовом виде» находимые в окружающей среде, или искусственно изготавливаемые из подручного материала вещи. Но этому можно противопоставить не оспоренное еще никем наблюдение, которое касается самого человека.

Да, он способен использовать в качестве средств достижения своих целей едва ли не все что угодно – от простого камня до компьютера и космического челнока, но ведь это относится только ко всему человеческому роду в целом. Каждый же отдельный его представитель в действительности умеет управлять лишь очень ограниченной совокупностью вещей из того общего их массива, который и составляет единый арсенал всей современной цивилизации.

Взять хотя бы автора этих скромных заметок. Если честно признаться, он не обладает искусством управления ни серпом, ни молотом, ни, может быть, даже простой палкой. И уж тем более вряд ли он сумел бы восторжествовать над той не обремененной излишней образованностью обезьяной, которой удалось посрамить уже известного нам профессора, а вместе с ним и весь ученый мир. Единственный доступный ему инструмент – это перо, но с помощью этого весьма своеобразного (и, согласимся, непростого) предмета ему все же удалось и построить дом, и воспитать сына, и запечатлеть (теперь уже для его детей) дорогие черты своей славной четвероногой любимицы.

Однако, признаем: не так уж и мало. Поэтому и скромное умение обращаться с чем‑то одним может быть вполне достаточным для рядового обывателя.

Там же, где обнаруживается подлинное искусство, достигаются совершенно иные результаты. Гамлет бросает вызов дерзнувшим манипулировать им Гильдерстерну и Розенкранцу, предлагая для начала сыграть хотя бы на флейте, прежде чем пытаться играть им самим, – и те в смущении отступают. А вот славная героиня нашего повествования – играет. И еще какие ноктюрны! Причем не «на флейте водосточных труб», она затрагивает «заглушенные жизнию струны напряженной, как арфа, души» разделившего с нею кров человека, и каким‑то непостижным образом извлекает из этой души то, что не удается иногда даже самым лучшим целителям и педагогам.

Конечно, всякий способен указать, что дело вовсе не в орудии как таковом, а в тех способностях, которые отпущены тому, кто прибегает к его использованию, – и будет абсолютно прав: построить дом и в самом деле можно не только с помощью топора или мастерка каменщика. На самом деле годится любое средство, ибо дарованные человеку таланты, подобно товарам на рынке, имеют свойство неограниченно «обмениваться» друг на друга. Поэтому и с помощью топора можно построить не один только дом, но и мировоззрение сына, и уважение близких. Все это результат того, что тайна любого творения скрывается отнюдь не в материале предмета и вовсе не в характеристиках орудий, но в собственной душе того, кто берет их в свои руки. А вот с душой – не все так просто:

«Есть творчество навыворот, и он

Вспять исследил все звенья мирозданья,

Разъял Вселенную на вес и на число,

Пророс сознанием до недр природы,

Вник в вещество, впился, как паразит,

В хребет земли неугасимой болью,

К запретным тайнам подобрал ключи,

Освободил заклепанных титанов,

Построил их железные тела,

Запряг в неимоверную работу;

Преобразил весь мир, но не себя,

И стал рабом своих же гнусных

Тварей.»

И невольно стает вопрос: да в самом ли деле человек обладает сознанием? Разум ли то, чем руководствуемся мы в своей повседневной деятельности? Всё ли мы понимаем сами, когда речь заходит об этой сложной материи?

Все наши представления в этой области основаны на обобщении только своего собственного интеллектуального опыта, между тем ясно, что любая другая, отличная от человеческой, организация психики обязана придавать какие‑то свои, может быть, неожиданные и парадоксальные черты сознанию. Но тогда, говоря о разуме животных, правильней было бы подходить к нему как к иному, и вовсе не исключено, что к нему должны предъявляться те же критерии, какие мы бы стали предъявлять к инопланетянам.

Вообще говоря, принципиальная возможность существования какого‑то иного разума, способного вступить в контакт с нами, давно занимает человека, но почему‑то, задумываясь о нем, мы обращаем свой взгляд куда‑то за пределы Солнечной системы, в дальний Космос.

Сегодня поиск проходит в двух ос­нов­ных на­прав­ле­ни­ях. Од­но из них ставит своей целью обнаружение материальных следов сознательной деятельности в далеких просторах Вселенной, ори­ен­ти­ром дру­го­го служат кос­ми­че­ские объ­ек­ты с бо­лее или ме­нее под­хо­дя­щи­ми ус­ло­вия­ми для воз­ник­но­ве­ния жиз­ни. В первом случае искомый разум должен быть, как го­во­рят ма­те­ма­ти­ки, на порядок, а то и на несколько выше земного, вернее сказать, того, который свойствен человеку. Это и понятно: ведь если прак­ти­че­ское столк­но­ве­ние с какой‑то другой, внеземной, цивилизацией и воз­мож­но сегодня, то толь­ко в том слу­чае, ес­ли она сама вый­дет на кон­такт с на­ми. А это значит, что речь мо­жет ид­ти лишь о та­кой, ко­то­рая в со­стоя­нии пре­одо­леть все раз­де­ляю­щие нас пространственные барь­е­ры. Спо­соб­ность же к это­му пред­по­ла­га­ет высокий уро­вень раз­ви­тия, который да­ле­ко пре­вос­хо­дит воз­мож­но­сти не толь­ко современного человека, но, может быть, и са­мые сме­лые наши пред­став­ле­ния о способностях цивилизаций вообще. Сло­вом, в этом случае пред­по­ла­га­ет­ся субъ­ект, дос­тиг­ший ед­ва ли не вер­шин строе­ния всей мыс­ля­щей ма­те­рии. Во втором – мы имеем дело с прямо противоположным направлением исследований, ибо ана­лиз ус­ло­вий, при ко­то­рых воз­мож­но за­ро­ж­де­ние жиз­ни, ве­дет­ся на пре­дель­но низ­ком уров­не ор­га­ни­за­ции все­го жи­во­го.

Та­ким об­ра­зом, дистанция, разделяющая эти условные направления поиска, вмещает в себя прак­ти­че­ски всю линию эволюции, включая и тот теряющийся в неопределенно далеком будущем отрезок, который касается развития мыслящих существ и принято называть историей. Поэтому ме­ж­ду че­ло­ве­ком и обо­и­ми обо­зна­чен­ны­ми здесь по­лю­са­ми об­на­ру­жи­ва­ет­ся глу­бо­кая вре­мен­нбя про­пас­ть (в одном случае обращенная в далекое будущее, в другом – в прошлое).

Впро­чем, вре­мен­ной раз­рыв – во­все не един­ст­вен­ное, что разъ­е­ди­ня­ет нас и эти два полюса. Ме­ж­ду сознанием, построенным на какой‑то другой основе, и че­ло­ве­ком ока­зы­ва­ет­ся еще и про­стран­ст­вен­ная безд­на, ведь ко­ор­ди­на­ты ве­ро­ят­но­го об­на­ру­же­ния ма­те­ри­аль­ных сле­дов прак­ти­че­ской дея­тель­но­сти ино­пла­нет­ных ци­ви­ли­за­ций и при­год­ных для зарождения жиз­ни ус­ло­вий вы­но­сят­ся на расстояния, исключающие возможность любой экспериментальной проверки. Прав­да, уче­ный мир, на­вер­ное, еще не рас­стал­ся до кон­ца с на­де­ж­дой об­на­ру­жить сле­ды жиз­ни на пла­не­тах Сол­неч­ной сис­те­мы, но что ка­са­ет­ся по­ис­ков вполне сформировавшегося ра­зу­ма, то все они (за ис­клю­че­ни­ем, ра­зу­ме­ет­ся, Зем­ли) дав­но вы­черк­ну­ты из спи­ска ве­ро­ят­ных мест его оби­та­ния.

Но по­че­му бы не пред­по­ло­жить возможность одновременного ­су­ще­ст­во­ва­ния сразу не­сколь­ких раз­лич­ных форм мыслящей материи в од­ной и той же области про­стран­ст­ва?

Са­ма по се­бе та­кая мысль ни­чуть не луч­ше, да и ни­чуть не ху­же мно­же­ст­ва дру­гих, и уже толь­ко по­это­му она име­ет, хо­тя бы не­ко­то­рое, пра­во на су­ще­ст­во­ва­ние. Но парадокс в том, что ес­ли воз­мож­ность со­су­ще­ст­во­ва­ния разных ци­ви­ли­за­ций и может быть при­знана, то толь­ко не для той час­ти мироздания, на ко­то­рую уже рас­про­стра­ни­лась по­зна­ва­тель­ная дея­тель­ность че­ло­ве­ка.

Это и в самом деле парадокс, ведь если принципиальная возможность такого сожительства развившихся на разных основах форм сознательной жизни и существует (а между тем нам не известен ни один фундаментальный закон природы, который запрещал бы это), то она должна быть признана для любой области ма­те­ри­аль­но­го ми­ра. У нас ведь нет ни­ка­ких ос­но­ва­ний ут­вер­ждать уникальность, ис­клю­чи­тель­но­сть уже по­знан­ной на­ми его час­ти. Однако мысль о возможности су­ще­ст­во­ва­ния ка­ко­го‑то ино­го ра­зу­ма в са­мой не­по­сред­ст­вен­ной бли­зо­сти от че­ло­ве­ка и уж тем более о том, что жизнедеятельность его носителя, не соприкасаясь с нами, может буквально пронизывать собою весь мир, единственными хозяевами которого мы видим только самих себя, вызывает чуть ли не инстинктивное отторжение. Иными словами, сознание человека готово отвергнуть ее даже без обсуждения.

Впрочем, какие‑то причины тому существуют: ведь ес­ли бы нечто (пусть даже отдаленно) похожее на сознательную деятельность кого‑то чужого, притаившегося в нашем доме по имени Земля или в ее ближайших доступных наблюдению окрестностях, имело место, то че­ло­век уже дав­но сумел бы об­на­ру­жить ее следы. Однако ничего похожего до сих пор не было и нет. Поэтому тот факт, что мы не за­ме­ча­ем ни­ка­ких стран­но­стей ни в ос­во­ен­ных на­ми рай­онах пла­не­ты, ни в обо­зри­мых ок­ре­ст­но­стях ближнего Космоса, красноречиво свидетельствует о том, что ни о каком взаимопроникновении разумов не может быть и речи.

Но вот именно здесь‑то и уме­ст­но за­дать­ся во­про­сом: дей­ст­ви­тель­но ли есть стро­гая логическая связь между этим фактом и выводом, который утверждает наше одиночество, в самом ли деле одно закономерно вытекает из другого? Ведь, наверное, в любом языке мира выражение «не замечал» отнюдь не равнозначно суждению «не существует», так почему язык науки должен быть отличен от них.

Впрочем, не будем интриговать, ответ на этот вопрос вполне очевиден любому, чья мысль способна развертываться вне колеи сложившихся интеллектуальных стереотипов: на самом деле здесь только видимость стройного обоснования, иллюзия нерасторжимой логической связи – и не более того.

Вдумаемся, что значит обнаружить существование другого разума?

Очевидно, что речь может идти только о каких‑то материальных следах его жизни, о видимых результатах его воздействия на окружающую среду. Слово «материальных» здесь означает – поддающихся регистрации с помощью наличествующих в распоряжении человека физических приборов.

Конечно, оставляемые кем‑то следы – это всего лишь косвенное свидетельство существования; но ведь прямые доказательства – вещь крайне редкая даже там, где нет вообще никаких сомнений. Вот, может быть, самый известный пример: верующий человек нисколько не сомневается в бытии Бога, но представить доказательства, которые ни при каких обстоятельствах не могут быть оспорены никем из атеистов, он не в состоянии; но ведь и атеист не в силах решительно никакими доводами опровергнуть убеждения первого. Вот так и существуют две тысячелетиями конфликтующие друг с другом духовные традиции, а ведь если бы прямые свидетельства существовали, давно бы уже восторжествовала какая‑то одна из них. Точно так же верующего в разум животных зоопсихолога вполне убеждают получаемые им и его коллегами факты, но ни один из этих фактов не в силах убедить скептика; как, впрочем, и верующий в одни лишь рефлексы скептик не способен представить неоспоримые доказательства своей собственной правоты.

Вот так и здесь остается полагаться только на косвенные улики.

Однако и это обстоятельство не исчерпывает трудности понимания. Ведь мы не знаем, в чем именно может проявиться ма­те­ри­аль­ная дея­тель­но­сть иных ци­ви­ли­за­ций, а следовательно, нам со­вер­шен­но не­ясно, что же нуж­но ис­кать. Ведь для то­го, что­бы что‑то найти, не­об­хо­ди­мо хо­тя бы при­бли­зи­тель­но пред­став­лять се­бе какие‑то его характеристики. Здесь же – как в старой сказке: «Пойди туда, не знаю, куда, отыщи то, не знаю, что».

Наша научная мысль раз­ви­ва­ет­ся на ос­но­ве зем­но­го опы­та, а это значит, что и пред­став­ле­ние об ином разуме может быть составлено толь­ко пу­тем распространения всех тех признаков, которые характерны нашей же собственной жизни, нашей собственной практике, на чью‑то чужую действительность. Но вот правильно ли это? Попробуем вообразить, какое представление о нас, людях XXI века, и о нашей цивилизации могли бы составить, скажем, строители первых египетских пирамид, если бы им вдруг пришло в голову распространить на нас основные закономерности своего опыта? Думается, вряд ли им удалось бы нарисовать себе точный портрет нашего времени. А ведь мы стоим перед той же самой задачей: определить черты, может быть, не на века, и даже не на тысячелетия опередившей нас цивилизации. Между тем признано, что развитие разума идет с ускорением, поэтому один и тот же временной интервал вмещает в себя все большую и большую сумму перемен. Так что здесь открывается самый широкий простор для фантазии.

Но и мысль фан­та­ста в сво­их пред­став­ле­ни­ях не ухо­дит от че­ло­ве­ка. Ведь на всех пла­не­тах, где раз­ви­ва­ют­ся иные, жи­во­пи­суе­мые ею, ми­ры, мы на­хо­дим по­доб­ные зем­ным го­ро­да, по­доб­ные зем­ным за­во­ды, по­доб­ные зем­ным ма­ши­ны и кос­ми­че­ские ап­па­ра­ты. Осо­бен­но за­мет­но сход­ст­во вне­зем­но­го ра­зу­ма с зем­ным че­ло­ве­ком там, где речь идет о каких‑то гу­ма­ни­тар­ных иде­ях. Эти идеи носят явно земной отпечаток, ибо яв­ля­ют­ся по­пыт­кой то­го или ино­го раз­ре­ше­ния про­блем, се­го­дня вол­ную­щих са­мо­го че­ло­ве­ка. Точ­но так же и тех­но­ло­гия ри­суе­мых мыс­лью фан­та­ста чу­жих ци­ви­ли­за­ций не так уж да­ле­ко ухо­дит от на­шей. Ведь, не­смот­ря на всю ее эк­зо­тич­ность, ре­ша­ет она в сущ­но­сти те за­да­чи, ко­то­рые уже се­го­дня вы­ри­со­вы­ва­ют­ся пе­ред на­ми. Это и понятно: ведь все по­пыт­ки фантастов пред­ста­вить се­бе брать­ев по ра­зу­му, с ко­то­ры­ми ко­гда‑то пред­сто­ит встре­тить­ся че­ло­ве­ку, – это по­пыт­ками пред­ста­вить да­ле­кое бу­ду­щее нашего общества.

Та­ким об­ра­зом, и на­уч­ная мысль, и мысль фан­та­ста оказываются замк­ну­тыми на се­го­дняш­ний день зем­но­го че­ло­ве­ка, на нашу собственную цивилизацию. Но ведь за­да­ча‑то за­клю­ча­ет­ся в совершенно другом – в том, что­бы пред­ста­вить се­бе не толь­ко в мелких деталях от­лич­ный от нашего, но, мо­жет быть, да­же прин­ци­пи­аль­но иной ра­зу­м. Иными словами, мы обязаны допустить существование таких форм сознания, ко­то­рые (не исключено), во­об­ще могут показаться лишенными всякого ра­зума! Поэтому гораздо пра­виль­ней бы­ло бы ори­ен­ти­ро­ваться не на по­доб­ную той, которая дарована человеку, но на ка­че­ст­вен­но другую организацию наделенной сознанием жизни: ведь толь­ко максимально рас­ши­рив сфе­ру по­ис­ка мы мо­жем об­на­ру­жить то, основные ха­рак­теристики чего нам пока еще со­вер­шен­но не из­вес­тны. До тех же пор, пока мы будем искать некое подобие самих себя, рассчитывать на успех едва ли возможно.

Между тем такой взгляд на вещи требует многое изменить в наших собственных представлениях. Ведь как раз здесь‑то и вста­ет ос­нов­ная про­бле­ма. Ес­ли по­ло­жить, что ме­ж­ду нашей и какой‑то иной ци­ви­ли­за­ция­ми су­ще­ст­ву­ют толь­ко такие раз­ли­чия, которые обусловлены лишь длительностью исторического развития, то об­на­ру­же­ние ма­те­ри­аль­ных сле­дов иной дея­тель­но­сти (ес­ли они и в самом деле су­ще­ст­ву­ют), как кажется, не долж­но встретить препятствий. Трудности, конечно, вполне возможны и здесь, но никакие из них не могут иметь решающего принципиального характера: ведь ес­ли об­щий процесс вос­хо­ж­де­ния чужих форм сознательной жизни к каким‑то своим вершинам не слишком отличается от зем­ной эво­лю­ции, то да­же встре­тив не­что такое, на­зна­че­ние че­го мы не в со­стоя­нии до конца по­нять, человек все же смо­жет рас­по­знать в нем про­дукт прак­ти­че­ской дея­тель­но­сти иного разума.

А как быть, ес­ли не толь­ко от­прав­ной пункт эво­лю­ции, но и ге­не­раль­ное на­прав­ле­ние восхождения иной формы мыслящей жизни к этим своим вершинам существенно от­лич­ны от условий, в которых проходило развитие человека? Смо­жем ли мы то­гда рас­по­знать ее при­сут­ст­вие в обо­зри­мой на­ми час­ти Вселен­ной?

Кажется, да: ведь прак­ти­че­ская дея­тель­ность ра­зум­но­го су­ще­ст­ва не­из­мен­но со­про­во­ж­да­ет­ся пре­об­ра­зо­ва­ни­ем всей ок­ру­жаю­щей его дей­ст­ви­тель­но­сти, при­спо­соб­ле­ни­ем ее к соб­ст­вен­ной при­ро­де, и чем выше уровень развития, тем больше масштабы вносимых изменений. По­это­му про­дукт та­кой дея­тель­но­сти все­гда бу­дет ис­кус­ст­вен­ным образованием, от­ли­чить же ис­кус­ст­вен­но соз­дан­ный пред­мет от ес­те­ст­вен­но дан­но­го, не со­став­ля­ет боль­шо­го тру­да.

Прав­да, иногда очень труд­но от­ли­чить от ес­те­ст­вен­но дан­ного про­дукт дея­тель­но­сти ра­зум­ных су­ществ, пре­одо­ле­ваю­щих лишь пер­вые сту­пе­ни сво­его ис­то­ри­че­ско­го вос­хо­ж­де­ния. Так, например, каменные рубила древнейших на Земле культур, которые обнажают южно‑африканские раскопки, во многих случаях лишь глубокий знаток дела может отличить от случайных сколов. Но ведь здесь‑то речь идет со­всем не о них. Объ­ек­том ана­ли­за яв­ля­ют­ся ре­зуль­та­ты прак­ти­че­ской дея­тель­но­сти субъ­ек­та ра­зу­ма, который, на­мно­го пре­вос­хо­дит че­ло­ве­че­ский.

Та­ким об­ра­зом, можно сформулировать следующий вывод: бро­саю­щее­ся в гла­за от­ли­чие от ес­те­ст­вен­но‑при­род­ных яв­ле­ний долж­но ха­рак­те­ри­зо­вать ис­кус­ст­вен­ное образование. Но ес­ли так, то долж­но быть спра­вед­ли­вым и об­рат­ное: все то, что рез­ко от­ли­ча­ет­ся от ис­кус­ст­вен­но соз­дан­но­го – это продукт самой природы.

Над этим мы, как пра­ви­ло, не за­ду­мы­ва­ем­ся, а ме­ж­ду тем здесь скрыт очень глу­бо­кий смысл, осоз­на­ние ко­то­ро­го спо­соб­но по­вли­ять на фор­ми­ро­ва­ние всех на­ших пред­став­ле­ний об ином ра­зу­ме. Де­ло в том, что этот те­зис еди­ным ма­хом унич­то­жа­ет на­ме­тив­ший­ся бы­ло признак, руководствуясь которым можно отличить ис­кус­ст­вен­но соз­дан­ные пред­ме­ты от всего естественно данного. Ведь ес­те­ст­вен­но дан­но­му яв­ст­вен­но про­ти­во­сто­ит лишь толь­ко то, что соз­да­но ру­ка­ми самого че­ло­ве­ка, поэтому к искусственно созданному может быть отнесено только то, что в той или иной мере напоминает результаты его трудов. Че­ло­век не в со­стоя­нии от­ре­шить­ся ни от соб­ст­вен­ной при­ро­ды, ни от соб­ст­вен­ной ис­то­рии, ему не да­но встать над за­ко­на­ми раз­ви­тия своей дея­тель­но­сти. Ме­ж­ду тем, ес­ли иной ра­зум ка­че­ст­вен­но от­ли­чен от че­ло­ве­че­ско­го, то и прак­ти­че­ская дея­тель­ность его но­си­те­ля долж­на во многом от­личаться от нашей прак­ти­ки. Но то­гда ка­че­ст­вен­ное от­ли­чие долж­но со­дер­жать­ся и в ко­неч­ных ре­зуль­та­тах.

Что же по­лу­ча­ет­ся в этом слу­чае? Про­дук­ты дея­тель­но­сти иного сознания прин­ци­пи­аль­но от­лич­ны от ре­зуль­та­тов че­ло­ве­че­ских усилий. Но дос­то­вер­но от­ли­чить от ес­те­ст­вен­но‑при­род­ных яв­ле­ний че­ло­век мо­жет един­ст­вен­но то, что хоть в ка­кой‑то сте­пе­ни на­по­ми­на­ет пред­ме­ты, соз­да­вае­мые им са­мим. А зна­чит, все ка­че­ст­вен­но от­лич­ное от них обязано вос­при­ни­мать­ся как дан­ное самой природой.

Та­ким об­ра­зом, лег­ко ви­деть, что ма­те­ри­аль­ные сле­ды прак­ти­че­ской дея­тель­но­сти любой другой (но обязательно отличающейся от нашей) ци­ви­ли­за­ции, будь да­же ее мас­шта­бы со­пос­та­ви­мы с мас­шта­ба­ми все­го кос­мо­са, да­ле­ко не все­гда смо­гут быть отделены от ес­те­ст­вен­но‑при­род­ных явлений.

На­пом­ним: с са­мо­го на­ча­ла при­ни­ма­лось по­ло­же­ние о том, что все ис­кус­ст­вен­но соз­дан­ное долж­но быть ка­че­ст­вен­но от­лич­ным от ес­те­ст­вен­но дан­но­го. Но ведь у нас нет ни­ка­кой уве­рен­но­сти в том, что по ме­ре со­вер­шен­ст­во­ва­ния ин­ст­ру­мен­та­рия иной деятельности ее про­дук­ты долж­ны все в боль­шей и боль­шей ме­ре про­ти­во­пос­тав­лять­ся ес­те­ст­вен­но‑при­род­но­му. А что ес­ли бу­дет про­ис­хо­дить об­рат­ное? Ведь и в се­го­дняш­ней прак­ти­ке че­ло­ве­ка часто мож­но раз­гля­деть имен­но та­кие – об­рат­ные – тен­ден­ции. Но ес­ли ес­те­ст­вен­но дан­ное от­нюдь не обя­за­тель­но долж­но от­ли­чать­ся от ис­кус­ст­вен­но соз­дан­но­го, то сов­па­де­ние того, что создается носителем иного разума, с чисто при­род­ны­ми формированиями ста­нет еще бо­лее ве­ро­ят­ным.

Спра­вед­ли­во­сти ра­ди сле­ду­ет ска­зать, что есть еще и сво­его ро­да про­ме­жу­точ­ный класс яв­ле­ний, которые отличаются и от всего соз­да­вае­мого человеком, и от все­го то­го, с чем он при­вык иметь де­ло как с при­род­ным. Но здесь дей­ст­ву­ет хо­ро­шо из­вест­ный в науке еще со вре­мен средневековья прин­цип (так называемая «бритва Оккама»), который тре­бует объ­яс­нять все странности мира без при­вле­че­ния ка­ких то новых, дотоле неизвестных нам причин.

Словом, остается заключить, что ма­те­ри­аль­ные сле­ды дея­тель­но­сти ино­го ра­зу­ма че­ло­ве­ком, ско­рее все­го, бу­дут вос­при­ня­ты нами как чис­то при­род­ные образования. Или – сформулируем это в более компромиссной форме – отнюдь не исключено, что они не будут отличены нами от явлений природы.

Но ес­ли так, то впол­не за­ко­но­ме­рен во­прос: что из ок­ру­жаю­щего нас от­но­сит­ся к соб­ст­вен­но при­ро­де, а что – к гипотетическому про­дук­ту дея­тель­но­сти ка­ко­го‑то иного, возможно существующего рядом с нами, ра­зу­ма? Ведь ес­ли од­но мо­жет быть не­от­ли­чи­мым от дру­го­го, то ис­клю­чить при­сут­ст­вие ко­го‑то чужого в нашем ми­ре ста­но­вит­ся весь­ма и весь­ма за­труд­ни­тель­ным де­лом.

В на­стоя­щее вре­мя на этот во­прос нель­зя дать да­же са­мый при­бли­зи­тель­ный от­вет. А ес­ли от­ве­та не су­ще­ст­ву­ет, то в прин­ци­пе лю­бой класс объектов, процессов, яв­ле­ний, од­но­знач­но от­но­си­мый к чис­то при­род­ным явлениям, мо­жет скры­вать в се­бе твор­че­ст­во ка­ко­го‑то за­пре­дель­но­го нам, людям, сознания. Ина­че го­во­ря, ис­клю­че­ния­ми в этом ря­ду не мо­гут слу­жить да­же те начала, с ко­то­ры­ми че­ло­век изо дня в день стал­ки­ва­ет­ся у себя на Зем­ле. Больше того, – в своем собственном организме.

Лег­ко ви­деть, что в этом слу­чае к вне­зем­но­му ра­зу­му ока­зы­ва­ет­ся ре­ши­тель­но не­при­ме­ни­мым и са­мо оп­ре­де­ле­ние «вне­зем­ной», ибо ме­стом его оби­та­ния впол­не мо­жет ока­зать­ся и соб­ст­вен­ный дом че­ло­ве­ка (а отчасти и его собственное тело)! Поль­зу­ясь био­ло­ги­че­ской тер­ми­но­ло­ги­ей, мож­но ска­зать, что подобный ра­зум за­ни­ма­ет что‑то вро­де иной «эко­ло­ги­че­ской ни­ши» в ко­то­рой по­ка еще невозможно раз­гля­деть его су­ще­ст­во­ва­ние.

Но можно предположить и другое: его носителем оказывается не что иное, как сама природа; какое‑то специфическое, глубоко отличное от нашего сознание оказывается разлитым в ней, и материальные следы его деятельности – это в сущности все то, что окружает нас.

Не исключая и самого человека, ибо в значительной мере и мы сами – прямое порождение природы (во всяком случае именно так утверждает не верящая в Божественное творение мира наука). Вот только с человеком, как кажется, произошло и продолжает происходить что‑то странное.

Древние сказания говорят, что Дьявол когда‑то был одним из ангелов. Точно такое же порождение Творца, как и остальные, он оказался, может быть, самым талантливым из всех, но свойственная таланту гордыня поставила его вне общего ряда. В конце концов он восстал не только против Его творений, но и против своего собственного Создателя…

Каким‑то трагическим стечением обстоятельств что‑то подобное, как кажется, случилось и с нами.

Мы любим поговорить о войне миров (в свое время ее перспективой пугал человечество еще Герберт Уэллс) но ведь в действительности такая война отнюдь не фантастика – это наше повседневное состояние. Возомнив себя «царями природы», мы пытаемся править ею, но решительно забываем о том, что царское правление всегда именовалось служением, ибо оно состояло не только в водительстве народа, но и в его защите и в постоянном заступничестве за весь подвластный люд перед какими‑то высшими силами. Мы же, вместо всего этого ведем себя, как жадные и хищные оккупанты. Лишь изредка мы поднимаем голову от своих сундуков, куда лихорадочно сваливаем все награбленное.

И вдруг встречаемся с красотой этого мира.

Или с доверчивыми глазами тех, кто взял на себя вечный труд заступничества перед нами за все нами же и попираемое. И еще – заботу будить в нас мысль о том, что каким‑то непостижным образом многое вокруг нас оказалось поставлено с ног на голову: то, что обязано было служить простым средством, давно уже стало чуть ли не основной целью всех устремлений человека, а подлинная цель оказывается тайной не то что за семью – за семьюдесятью семью печатями. Мы поклоняемся нашим орудиям, этому сонмищу истуканов, ритуальная пляска вокруг которых и становится едва ли не смыслом нашего бытия; мы вкладываем самую душу в увеличение их мощи и быстродействия – и решительно не замечаем того, что уже давно именно они стали нашими истинными повелителями, а мы – не более чем их средством.

Да, это так: мы стали спать на более мягких диванах, ездить на более престижных машинах, и развлекаться на еще более «навороченных» компьютерах, – но ведь подлинный смысл разумной жизни не может, не должен, не вправе быть сведен к вечному служению и этим потребительским идолам…

Только одно может быть целью и оправданием нашего бытия – наша собственная душа.

Может быть, именно поэтому доверчивые глаза тех, кто вот уже тысячелетия безмолвно служат нам, молят и молят нас о вразумлении…

Возможно, вам будет интересно

13 Июня 2012

На улице мороз лютый. Надо выходить, а я от вчерашнего мороза еще не отогрелся. Прочь вязаную шапку с помпоном! От э...

22 Июля 2016

Решили завести человека в качестве домашнего питомца? Подумайте ещё раз: наличие человека в доме неизменно связано с б...

комментарии

Ваш голос учтен